Шрифт:
– Тринадцатый, - выдохнул Михаил.
– А семнадцатый?
– Тоже, - насторожилась Малина.
– И три семерки.
– Много?
– спросил Иван, не скрывая волнения.
– Возьмем все.
– Оптом!
– воскликнул Михаил.
– Только по розничной цене, - возразила Малина.
– Десятка за бутылку.
Иван выложил на стол две стодолларовые купюры.
– И десять процентов за тару, - добавила она.
– Но поскольку вы сделали почин, могу отдать сразу два ящика всего за двести пятьдесят.
Рагозины согласились не моргнув глазом, и через несколько минут Малина вынесла им из подсобки два ящика портвейна.
На следующий день жители Медных Крыш, прослышав о свалившейся на Рагозиных удаче, бросились в ресторан, выкладывая за три ящика ностальгического портвейна по тысяче. Их друзьям и гостям, примчавшимся даже на вертолетах, еще посчастливилось отхватить по пять ящиков за две с половиной тысячи, - уже через две недели Малина продавала бутылку семнадцатого за сотню, а три семерки шли по триста за пару. И только сын покойного доктора Жереха, Сергей Сергеевич, недавно купивший дом в Медных Крышах, попробовал заветного напитка, но вторым глотком подавился.
– Я ж говорю: мир на дураках стоит, - заметила Малина.
– А чтобы мир не стоял, а жил и цвел, нужны умные люди. Или все же возьмете эти помои, доктор?
– Лучше стакан паровозной, - сказал Сергей Сергеевич, отодвинув стакан.
– И огурчик понеприличней. Они у тебя чем неприличней, тем вкуснее.
А других у Малины и не было. Потому что, если женщина, особенно из старых африканок, брала соленый огурец в рот, весь ресторан отворачивался, чтобы не смущать одну из тех, кто во время революции защищал публичный дом из всех видов оружия, включая крепостные ружья, с трехсот метров сбивавшие с ног всадника пятидесятиграммовой оловянной пулей. А тут - огурец, подумаешь!
Торговля же портвейном продолжалась. Малина складывала доллары в трехлитровые банки и закатывала крышки вручную, как при консервации огурцов или варенья. Банки закапывала в подвале.
Она не тратила эти деньги вплоть до того дня, когда умерли обе вернувшиеся в Город Палачей ее дочери, много повидавшие, но ничему не научившиеся. Их в один день сожгли в крематории, и закопченный ангел долго провожал их нелепые души, пока последние завитки дыма не растворились в зимнем небе.
Всю зиму она жила как во сне. А по ночам, чтоб не сойти с ума, бралась за пяльцы и штопала лунный свет, и так доживала до рассвета.
На исходе зимы она очнулась, и когда Август однажды пригласил ее прокатиться на паровозе, спросила:
– В Хайдарабад?
– Можно, - с серьезным видом кивнул гологоловый.
Паровоз стоял под парами за зданием вокзала.
– Вперед, - тихо сказал Август, когда Малина и Зажигай поднялись в кабину.
– И без семафоров. Сначала зашьем, а потом, конечно, зарежем?
– Чтоб жарко и весело, - добавила Малина, расстегивая шубу.
Паровоз тронулся мягко, без рывка, - только злой перестук колес да ландшафт, уже через несколько минут превратившийся в сплошную пеструю полосу, размазанную в пространстве, только участившийся стук железа и сердца, только слившийся стрекот колес да ударившее, как газировка из темной бутылки, сердце, только вжавшийся в угол пес, закрывший лапой глаза, и черноликий Август с белым ртом и железной лопатой в руках, только бешеное пламя в топке, и больше ничего не осталось, кроме движения и радости, радости диковатой и страшной, дочеловеческой, словно вызванной животным гудком паровоза из неведомых глубин и далей, чтобы невразумительной своей мощью переиначить мир, открыть запертую в коже и мясе душу, и потрясти ее, и ожечь ее безжалостным ударом, чтобы остался навсегда шрам, чтобы никогда не забывался этот восторг, это движение, эта бесчеловечная радость. "Держись!" - закричал Август, когда впереди показалась каменная стена, и Малина, схватившись за поручень, закрыла глаза и замерла в ожидании всесокрушающего удара, и мгновенно оглохла от грохота и визга, а когда открыла глаза, - увидела плывущие в нежном голубовато-розовом мареве купола и звезды Хайдарабада, и своих дочерей, живых и любимых, и услышала протяжную музыку, вызывающую дрожь, и почувствовала запахи цветов - роз и магнолий, гвоздик и пионов, и запах горелого угля не глушил и не оскорблял красоты этого мира, и сухой перестук колес не будил город, погруженный в чарующий сон, утопающий в теплых водах вечности...
– Возьми, - шепнул Август.
– Чистый.
Она вытерла слезы и открыла глаза: паровоз замедлял ход, приближаясь к черному зданию вокзала.
– Чем пахнет?
– спросила она, боясь пошевельнуться.
– Розами...
– И пионами, - сказал Август.
– Давай руку.
Левой рукой она крепко прижимала к груди охапку цветов, источавших раздражающе-радостный запах, от которого у нее и текли слезы. Но она не стала выбрасывать букет. Протянув Августу правую руку, она пошла за ним, как слепая.
"Пусть само угаснет, - вдруг решила она, боясь назвать словом то, что должно угаснуть.
– Само".
Когда на следующий день Август при свидетелях в ресторане сделал предложение руки и сердца Малине, Сранино Сранини только свистнул.
– Да вы вместе в одном зеркале не уместитесь.
– Ты весишь ровно восемь пудов тридцать четыре фунта три лота и один золотник с долей, - пролаяла своим собачьим голосом Скарлатина фон Бисмарк, пришедшая за едой для себя и мужа, которого держала взаперти.
– Проще говоря, сто сорок пять тысяч два грамма и двадцать семь миллиграммов без мелочи. Если, конечно, за последние тридцать два года твой вес не изменился. Так записано в журнале. А он?
Мужчины вытащили на середину весы - на них когда-то взвешивали невест. В трудные годы замуж брали мешок серой ржи в три пуда с походом, а вообще-то идеальной считалась девушка, против которой на другую чашу весов бросали пароходный куль, вмещавший ровно пять с половиной пудов пшеницы, и невеста выравнивала чаши движением ресниц. Эти цифры заносились в толстенный ресторанный гроссбух, где буфетчицы записывали долги клиентов, а на оборотной стороне листа - примечательные события вроде установки бронзового коня или лаконичные комментарии: "Люся Стрегоза потянула на четыре пуда и два фунта, но после касторки из нее вышло десять фунтов свинцовой дроби, проглоченной перед взвешиванием ради Василия Храмова, который хвастал, что украл член у Бога, а по правде член у него контрабандный".