Шрифт:
— Как странно, — сказала она с обычной своей наивной и вместе оскорбительной откровенностью, — мы с вами так теперь сравнялись, что приняты в одном обществе и у нас общие знакомые.
— Пожалуй, — сказала я. — Мне не очень нравились прежние ваши друзья: общество миссис Чамли совершенно мне не подходит.
— Да кто вы такая, мисс Сноу? — спросила она с таким неподдельным и простодушным любопытством, что я даже расхохоталась. — Обыкновенно вы называете себя гувернанткою; когда вы в первый раз тут появились, вы и вправду ходили за здешними детьми: я видела, как вы, словно няня, носили на руках маленькую Жоржетту — не каждая гувернантка на такое согласится, — и вот уже мадам Бек обходится с вами любезнее, чем с парижанкою Сен-Пьер; а эта зазнайка, моя кузина, делает вас своей наперсницей!
— Поразительно! — согласилась я, полагая, что она просто меня дурачит, и притом забавно. — В самом деле, кто я такая? Наверное, я прячусь под маской. С виду я, увы, не похожа на героиню романа.
— По-моему, все это не слишком вам льстит, — продолжала она. — Вы остаетесь странно хладнокровны. Если вы и впрямь никто, как я одно время полагала, то вы довольно самонадеянная особа.
— Никто, как полагали вы одно время! — повторила я, и тут уж в лицо мне бросилась краска; не стоит, однако, горячиться: что мне за дело до того, как глупая девчонка употребляет слова «никто» и «кто-то»! Поэтому я только заметила, что меня встречают с простою учтивостью, и спросила, почему, по ее мнению, от простой учтивости надо приходить в смятенье или восторг.
— Кое-чему нельзя не удивляться, — настаивала она.
— Вы сами изобретаете всякие чудеса. Ну, готовы вы, наконец?
— Готова; дайте вашу руку.
— Не нужно; пойдемте рядом.
Беря меня под руку, она всегда повисала на мне всей тяжестью, и, не будучи джентльменом и ее поклонником, я стремилась от этого уклониться.
— Ну вот опять! — воскликнула она. — Я предложила вам руку, чтобы выразить одобренье вашему туалету и вообще наружности; я хотела вам польстить.
— Неужто? То есть вы хотите сказать, что не стыдитесь появиться на улице в моем обществе? И если миссис Чамли, играя с моськой у окна, или полковник де Амаль, ковыряя в зубах на балконе, ненароком нас заметят, вы не станете очень уж краснеть за свою спутницу?
— Да, — сказала она с той прямотою, что составляла главное ее достоинство и даже лживым выдумкам ее сообщала честную безыскусственность и была солью, главной скрепляющей чертою характера, который без нее бы просто рассыпался.
Я предоставила отозваться на это «да» лишь моему выражению лица; а точнее, выпятив нижнюю губу, избавила от работы язык; разумеется, взгляд, которым я ее подарила, не выражал ни уважения, ни почтения.
— Несносное, надменное создание! — говорила она, покуда мы пересекали широкую площадь и входили в тихий, милый парк, откуда рукой подать до улицы Креси. — Со мной в жизни никто не обращался так высокомерно!
— Держите это про себя, а меня оставьте в покое; лучше опомнитесь, не то мы расстанемся.
— Да разве можно с вами расстаться, когда вы такая особенная и загадочная!
— Загадочность эта и особенность — плод вашего воображения, ваша причуда — не более; сделайте милость, избавьте меня от них.
— Но неужели же вы и вправду — кто-то? — твердила она, силой беря меня под руку; однако рука моя весьма негостеприимно прижалась к телу, отклоняя непрошеное вторженье.
— Да, — сказала я, — я многообещающая особа: некогда компаньонка пожилой дамы, потом гувернантка, и вот — школьная учительница.
— Нет, вы скажите, кто вы? Я не стану просить в другой раз, настойчиво повторяла она, с забавным упорством подозревая во мне инкогнито; и она сжимала мне руку, получив ее, наконец, в полное свое распоряжение, и ласкалась, и причитала, покуда я не остановилась с хохотом посреди парка. В продолжение пути как только не обыгрывала она эту тему, утверждая с упрямой наивностью (или подозрительностью), что она не в состоянии постичь, каким образом может человек, не возвышенный происхождением или состоянием, без поддержки, которую доставляют имя или связи, держаться спокойно и независимо. Что до меня, то для душевного покоя мне вполне довольно, чтобы меня знали там, где мне это важно; прочее меня мало заботит — родословие, общественное положение и ловкие ухищренья наторевшего ума меня равно не занимают: то постояльцы третьего разряда — им отвожу я только маленькую гостиную да боковую спаленку; пусть столовая и зала пустуют, я никогда им их не отворю, ибо им, по-моему, более пристало ютиться в тесноте. Знаю, что свет держится другого мнения и, безусловно, прав, хотя думаю, что не так уж не права и я.
Иных невысокое положение унижает нравственно, для них лишиться связей все равно что потерять к себе уважение; и легко можно извинить их, если они дорожат обществом, которое служит им защитой от унижений. Если кто чувствует, что станет себя презирать, когда будет известно, что предки его люди простые, а не благородные, бедные, а не богатые, работники, а не капиталисты, — неужто же следует судить его строго за желание утаить роковые сведения, — за то, что он вздрагивает, мучится, ежится перед угрозой случайного разоблачения? Чем дольше мы живем, тем больше у нас опыта; тем менее склонны мы судить ближнего и сомневаться в избитой мудрости: защищается ли добродетель недотроги или безупречная честь человека светского с помощью мелких оборонительных уловок — значит, в них есть нужда.
Мы подошли к особняку Креси; Полина ждала нас, с нею была миссис Бреттон, и, сопровождаемые ею и мосье де Бассомпьером, мы вскоре присоединились к собранию и заняли удобные места поближе к трибуне. Перед нами выстраивали учащихся Атенея; муниципалитет и бургомистр сидели на почетных местах; юные принцы со своими наставниками располагались на возвышении; в зале было полно знати и видных граждан.
До сих пор меня не интересовало и не заботило, кто из профессоров произнесет «discours». Я смутно ожидала, что какой-нибудь ученый встанет и скажет официальную речь в назидание атенейцам и в угоду принцам.