Шрифт:
Он поднял было глаза к небу, но ощутил досаду, такое оно было синее, яркое и само по себе.
«Может, в землю уходит и там накапливается? Может, когда земля трясется, это значит — там много собирается отлетевшего духа человеческого?»
Тут вдруг заныл, засвербил больно рассеченный лоб, и Селиванов вспомнил и о своей ране, и о своей крови, что залила ему все лицо.
— Ну, ты полежи малость, — сказал он Длинному, — опосля что-нибудь сообразим.
И тут же подумал, что могилу придется копать здоровенную, вон какой дылдой вырос! А что толку? В землю, как и всем! Селиванов спустился к ручью, присел на камень и стал мыться. Ручеек был хилый, кровь с лица и рук окрасила воду. Подбежала собака и начала лакать из ручья.
— Кровь мою пьешь, сука! — Селиванов потянулся было за камнем, но передумал. — Пей, хрен с тобой! Чего ей пропадать!
От холодной воды заломило голову.
«Когда болит что, — думал он, шагая к зимовью, — это, надо понимать, жизнь о себе кричит, уходить из человека не хочет. А кому кричит? Себе самой, что ли? Значит, сама о себе беспокоит-ся. Вот беру нож и смолу с дерева сажу на рану, потому что жизнь моя мне так делать велит! Но жизнь разве не я сам? А шлепнет меня кто-нибудь, я останусь, а жизни во мне не будет. То есть для того, кто меня шлепнет, я еще буду, а для себя — нет! Был бы Бог, тогда всему объяснение простое: отлетела душа к Богу, а гильза ей уж без надобности! А там или ад, или рай, по грехам судя! Не! Ежели б Бог был и рай тоже, зачем тогда людям тут худо жить, все в рай торопились бы! А коли не торопятся, которые попы даже, — они ведь тоже не торопятся и живут не без греха, — значит, и для них это тоже вопросик неясный!»
Селиванов усмехнулся.
«Если б рай был, так как только человек об том узнавал, тут же и пускал бы себе пулю в лоб, чтоб поскорее туда попасть, пока грехов не насовал во все карманы! И жить тогда зачем?..»
Смола раскаленным железом закипела на ране, Селиванов сморщился, задрал голову, зажмурил глаза. Когда открыл, снова взглянул на небо. Оно было все таким же синим и ярким.
«Оно, конечно, какая-то тайна в небе есть! Так в чем ее нет? Все кругом тайна и хитрость, и плутовство; и промеж людей, и промеж зверей, и промеж камней! Смолу на лоб кладу для чего? Потому что под ей кровь сохнет и дырку закупоривает! А почему? И ежели на этот вопрос какой-нибудь ученый лекарь даст ответ, то на тот ответ все равно вопрос найдется, чтоб ему руками развести! А коли самого последнего ответа все равно никто не знает, так что проку вопросы задавать?! Один пусть на десять вопросов ответ знает, а другой — на сто, но если еще можно сто первый задать и он заткнется, так нешто он мудрец? Вот Бог бы был…»
И тут Селиванов очень тихой мыслью спросил себя, хотел бы он, чтобы Бог был? Почувство-вав кощунство в самом вопросе, он даже вслух сказал: «Понятное дело!» Но про себя однако, и почти без страха, подумал, что не хотел бы он, чтобы Бог был, потому что, если Бога нету, он, Селиванов какой есть — на жизнь свою не жалуется, удовольствие в ней имеет, а после, когда умрет, не будет у него ничего — ни хорошего, ни плохого. А если, не дай Бог, Бог есть, тогда совсем другой меркой обмерится его жизнь. А мерка эта может быть такая, что сидеть ему на том свете вечно по уши в кипящей смоле. А там от мук и подохнуть нельзя, чтобы избавиться!
В поисках смолевого кедра он оказался рядом с могилой офицера. Взглянув на нее, удивился, почему смерть хорошего человека, которому он всей душой хотел жизни, не взбаламутила его так, как та, которую сам сотворил, хоть и против своей воли.
«Поди, совесть растормошилась, ведь как-никак, — а убивать грех!» Селиванову приятно было так подумать, и хотелось еще думать о себе как-нибудь особенно, чтоб было и совестно и гордо. Но деловитость — главная черта его характера — начала выявлять себя. И он уже ничего не мог сказать о себе такого, чтоб со смыслом было. Потому, наконец, он подумал вслух то, что было уже без всякой мудрости, но очевидно вполне:
— Жарко однако! Скоро вонять начнет! Копать надо…
В рубахе, лишь спереди заправленной под ремень, с засученными рукавами Иван колол дрова. Селиванов, бесшумно подойдя к калитке, некоторое время наблюдал за ним, не решаясь окликнуть. А как Иван колол дрова — Селиванову не понравилось. Уж больно лихо взмахивал он колуном. У Селиванова всегда вызывало неприятное ощущение всякое проявление физической силы, но сейчас дело было не в том. Иван играл полупудовым колуном будто напоказ. И чурки разваливались на все стороны от его рук с какой-то угодливой похотью, как кабацкая шлюха перед купчишкой. Селиванов и сам бы справился с любой из них, но делал бы хитро, разгадывая тайну дерева, присматриваясь и примеряясь, преодолевая их сопротивление и упрямство. Иван же словно плевать хотел на хитрость; и казалось: он лишь замахивался, а чурка уже ахала и треска-лась ради него в самом невозможном сечении…
Селиванов еще бы стоял у калитки, но собаки, отставшие от него в километре от деревни (кота гоняли), ворвались в чуть приоткрытую калитку, промчались у Ивановых ног и унеслись за дом. Селиванов притворился, будто только что подошел, махнул Ивану рукой и, не распахивая калитки, протиснулся во двор.
— Чего это ты? — спросил Иван, увидев его лоб.
— Об сучок, мать его… — отмахнулся Селиванов. — Ну, как вы тут? Она как?
Иван мялся.
— Сегодня лучше. Вчера плохая была…
— Про отца сказала?
Иван кивнул и покосился на дверь.
— Не понял я, кто он был-то?
— Из тех, стало быть, — с намеком ответил Селиванов, — кто нынешней власти в ножки не кланяется!
Иван нахмурился.
— Не наше это дело, — сказал он угрюмо.
— Понятно, что не наше! Завтра увезу ее в Иркутск.
— Слаба она еще… — неуверенно возразил Иван, и опять не понравился Селиванову.
— Посмотрим!
Людмила сидела у окна, что выходило на рябинник. Увидев Селиванова, вся подалась к нему.