Шрифт:
А если в супермаркете мне скажет хоть одно лишнее слово какая-нибудь деревенская оторва, сидящая на кассе – тоже не отвечать, даже улыбнуться. И тут же пойти к менеджеру торгового зала и пожаловаться, на следующий день удостовериться, что ее уволили. А если нет – позвонить руководителю повыше, чтобы уволили вместе с менеджером.
Человек моего статуса должен жить по-человечески, никому не угождая; угождать должны мне.
Возможно, мои взгляды грешат излишней радикальностью, но что есть, то есть: людей я не люблю, и чем дальше – тем больше.
Умный человек людей любить не может.
Хотя, в отличие от одного известного человека, собак я тоже не люблю.
Люблю я только тех, кто не гадит мне на каждом углу, вообще не делает мне ничего плохого. Например, красных снегирей, которые каждую зиму прилетают во двор к нам с Нэлькой и за два дня склевывают всю рябину, которая с осени осталась на ветках.
Но я отвлекся от школы, которую вспомнил в последовательности событий.
Мне школьные годы никогда не казались чудесными, а своих учителей – и первых, и вторых и N+1– х – я вычеркнул из жизни как не заслуживающих занимать ячейки памяти.
В определенном возрасте я понял, что свою «родную» школу №9 мне хочется разбомбить, а бывших одноклассников расстрелять на развалинах – по одному, чтобы каждый успел прочувствовать ожидающую участь.
Теперь я понимаю причины такого отношения.
Микрорайонная школа №9 была самой обычной, а я всегда возвышался над общим уровнем. Меня там не ценили по достоинству.
Как я понимаю теперь, иного отношения не могло возникнуть.
Ожидать адекватности в школе, где девяносто процентов учеников являлись детьми быдла, было тем же самым, что удивляться невниманию к томику писем Пушкина на полке, заставленной детективами.
Там вообще все ориентировалось на примитив. Даже девчонки, не обращали внимания ни на меня, умного и тонкого, ни на Костю – утонченно чувствительного будущего живописца; их кумирами были альфа-самцы типа брутального дегенерата Дербака.
Но и тем сентябрем восьмого класса я с особой остротой ощущал свою имманентную чужеродность школе, чужеродность миру убогих сверстников, подкрепленную тем, что меня ждала ВЗМШ с надеждой на грядущее поступление в МГУ, а наша учительница математики Нина Ивановна путала обозначения координатных осей
Сворачивая к знакомому кварталу и думая, не сунуть ли мне чертовы гладиолусы в первую же пустую урну, я с внезапным удивлением осознал, что даже в последние дни каникул мы с Костей не предприняли попыток контакта.
Увидев его в толпе, я почувствовал запоздалый стыд – словно позабыл своего друга, хотя на самом деле ни капли не забыл – и побежал, не скрывая радости.
Но уже издали я заметил, что одноклассник изменился.
Он стоял передо мной, мой друг, маниакально увлеченный взрослыми тайнами жизни – друг, с которым мы ходили по улице Ленина, наслаждаясь тенью трусиков под полупрозрачной юбкой какой-нибудь тетки – и в то же время это был совершенно другой Костя.
Каким прежде он никогда не был, но каким останется навсегда.
Это мелькнуло во мне необъяснимым озарением за секунду до того, как мы обменялись первыми словами.
Как ни странно, я мгновенно догадался о причине перемены. Впрочем, ничего странного в том не было; это сейчас, когда утихли страсти и сместились ценности, я бы начал задумываться, что могло изменить человека за какие-то полтора месяца. Но когда единственным смыслом жизни и единственной серьезной ценностью была всего одна, жгучая и непостижимая тайна…
Тогда все стало ясным без слов.
Целый шквал… да какой шквал…
Буря.
Торнадо.
Цунами прокатилась через меня, обдало душным валом чужих впечатлений, подбросило и уронило и ударило – и протащив через чужие обломки, бросило на свой, по-прежнему пустой и неуютный, но почему-то тоже изломанный берег.
– Костя, ты…
Я осекся. Что-то мешало задать вопрос, который всплыл из подсознательных глубин предвидения.
Замолчав, я поднял глаза.
Около школы стояли младшеклассники, которым до сих пор не терпелось вернуться на каторгу парт. Они гомонили, и верхушки букетов колыхались над белыми бантами и фартуками, словно обломки жизни не пенных штормовых волнах.
На отлете крыльца уже ждал, с баяном на плече, наш учитель пения. Высокий, сутулый, в старомодных очках и серой конфедератке, которую носил в любое время года, он напоминал пленного немца, несчастного бывшего бухгалтера, какими их изображали в советских фильмах про войну. Оправдывая свое прозвище «Махорка», баянист сине дымил «беломориной».
На другом отлете сияли ляжки, которые за лето стали еще глаже.
–…Ты нарисуешь мне голую Лидку Сафронову?