Шрифт:
С этой второй встречи я знала, что молочника тянет ко мне, что он ко мне клеится. Я знала: мне не нравится, что его тянет ко мне, и я сама к нему ничего такого не чувствую. Но никаких прямых слов о том, что он ко мне чувствует, он не сказал. И еще: никаких вопросов он мне не задавал. И физически ко мне не прикасался. Он даже ни разу не посмотрел на меня во время этой второй встречи. К тому же он был старше меня, гораздо старше, а потому я спрашивала себя, может, я ошибаюсь, может, я выдумываю всю эту ситуацию? А что касается бега, то мы находились в общественном месте. Тут днем просто было два больших соединенных парка, а по вечерам – опасная среда, хотя и днем опасностей хватало. Люди не любили признавать, что там наверняка опасно, потому что все хотели, чтобы имелось хотя бы одно место, куда они могут пойти. Я не владела этой территорией, так что у него были такие же права бегать там, как и у меня, точно так же, как у ребят в семидесятые было право распивать там спиртное, точно так же, как ребята чуть постарше, позднее, в восьмидесятые, чувствовали себя вправе нюхать там клей, а люди еще постарше, в девяностые, приходили туда колоться героином, так же, как сегодня местная полиция пряталась там, чтобы фотографировать врагов той страны. Еще она фотографировала известных и неизвестных пособников врагов той страны, именно это тогда и случилось в том самом месте. Когда я с молочником пробегала мимо куста, раздался громкий щелчок, а я мимо этого куста тысячу раз пробегала, и никаких щелчков оттуда не доносилось. Я знала: в тот раз это случилось из-за молочника и его участия, а под «участием» я подразумеваю связи, а под «связями» я подразумеваю активное сопротивление, а под «активным сопротивлением» я подразумеваю врага той страны из-за политических проблем, которые существовали в это время. Значит, теперь я должна была оказаться в каком-то досье, на какой-то фотографии, как прежде неизвестная, а теперь определенно известная пособница. Этот молочник сам ни слова не сказал про тот щелчок, хотя не услышать его было невозможно. Я же прореагировала тем, что стала резвее работать ногами, чтобы уже закончить эту совместную пробежку, и тоже сделала вид, что ничего не слышала.
Но он тут же прекратил наш бег, и мы уже теперь не бежали, а шли. И это не потому, что он был в плохой форме, просто он был не бегун. Все это беганье у прудов, где я никогда не видела его бегающим прежде, ни разу не касалось собственно бега. Я знала, что все это беганье было ради меня. Он дал это понять, потому что перешел на шаг, замедлил бег, чтобы перейти на шаг, но я знала, что такое шагать, и для меня ходьба во время бега была совсем не тем, что мне требовалось. Я, однако, не могла так сказать, потому что не могла быть в более хорошей форме, чем этот человек, не могла знать о моей собственной жизни больше, чем этот человек, потому что положение мужчины и женщины здесь никогда бы такого не позволило. Это была территория «я мужчина, ты женщина». Это было то, что ты, если ты девочка, могла сказать мальчику, или женщина – мужчине, или девушка – мужчине, и это было то, что тебе – по крайней мере официально, по крайней мере на публике, по крайней мере часто – не позволялось говорить. Некоторым девушкам затыкали рты, если они решали, что они не подчиняются мужчинам, не признают превосходства мужчин, некоторые могли даже зайти так далеко, что чуть ли не противоречили мужчинам, главным образом, непутевый тип женщин, тип пренебрежительный и слишком самоуверенный. Но не все мальчишки и мужчины были такими. Некоторые смеялись и находили оскорбленных мужчин забавными. Эти мне нравились – и мой наверный бойфренд был из таких. Он рассмеялся и сказал: «Ты меня разыгрываешь! Не может быть, чтобы дела обстояли так плохо. Неужели и вправду?», это случилось, когда я упомянула о знакомых парнях, которые ненавидели друг друга, но объединялись в ненависти к шумливости Барбры Стрейзанд; парнях, разгневанных на Сигурни Уивер за убийства этого существа в новом фильме, тогда как ни один мужчина в этом фильме не мог его убить; парнях, злившихся на Кейт Буш за то, что она похожа на кошку, злившихся на котов за то, что они женственны, хотя я не сказала ему о том, сколько котов находят убитыми и искалеченными по самое не балуйся, вплоть до того, что в моем районе осталось их всего ничего. Я вместо этого закончила на Фредди Меркьюри, которым все еще восхищались, пока можно было не признавать, что он того – педик, после чего мой наверный бойфренд поставил кофейник: из всех, кого я знала, только у него и у его дружка шеф-повара были кофейники – потом сел и снова рассмеялся.
Это был мой «чуть ли пока не годичный наверный бойфренд», с которым я встречалась вечером по вторникам, время от времени вечером по четвергам, потом чуть не по всем вечерам с субботы на воскресенье. Иногда казалось, что это легкий флирт. А иногда, что вовсе и не флирт. Лишь немногие из его друзей видели в нас настоящую пару. Большинство считали, что мы такая пара, из которой никогда не получится пара, того типа, что могут регулярно встречаться, но несмотря на это, никто не считает их настоящей парой. Я бы хотела, чтобы мы были настоящей парой и встречались официально, и как-то раз сказала об этом наверному бойфренду, но он сказал «нет», что это неправда, что я, вероятно, забыла, и потому он мне напомнит. Он сказал, что мы как-то раз попытались – он был моим постоянным парнем, а я была его постоянной девушкой, мы встречались, договаривались и вроде продвигались, как настоящие пары, к некоему будущему концу. Он сказал, что я стала необычная. И он сказал, что и сам стал необычным, но он никогда прежде не видел меня, чтобы во мне было столько страха. Пока он говорил, я неотчетливо вспомнила кое-что из того, что он имел в виду. Но другая моя часть думала: он это сочиняет? Он сказал, что ради того, что уж там было между нами, он тогда предлагал, чтобы мы разошлись, перестали быть постоянной девушкой и постоянным парнем, чему причиной, на его взгляд, была я, так как я все время пыталась начать этот «разговор о чувствах», во что, поскольку меня охватывал страх, когда мы это делали, и поскольку я говорила о чувствах даже меньше, чем он, я, вероятно, сразу же не поверила. И тогда он предложил вернуться на эту наверную территорию, на которой мы не знаем, собираемся мы быть вместе или нет. И мы вернулись, и он сказал, что я успокоилась, и он тоже успокоился.
Что касается официальной «мужской и женской» территорий и того, что можно говорить женщинам, и что они не должны говорить никогда, то я не сказала ничего, когда молочник притормозил, потом сбросил скорость, а потом остановил мой бег. И опять без всякой малейшей нарочитости он не казался грубым, а потому и я не могла быть грубой и бежать дальше. Вместо этого я позволила ему замедлить меня, этому человеку, рядом с которым я не хотела быть, и в тот момент он сказал кое-что обо всем этом моем хождении, которым я занималась, когда не бегала, и сказал он слова, которые я не хотела, чтобы он говорил или чтобы я их когда-либо вообще слышала. Он сказал, что озабочен, что не уверен, и все это время он так и не смотрел на меня. «Не уверен, – сказал он, – во всех этих побегушках и всех этих походяшках. Слишком много побегушек и походяшек». Сказав это и больше ни слова, он завернул за угол в конце дорожки и исчез. Как и в прошлый раз с его крутой тачкой, так и в этом случае – с его внезапным появлением, близостью, бесцеремонностью, щелчком камеры, его суждением о моем беге и хождении, а потом опять резким исчезновением – я пребывала в таком смятении, что и испугаться не успела. Да, это казалось потрясением, но потрясением из-за того, что было таким маленьким, незначительным, даже слишком обыденным, чтобы взаправду, по-настоящему потрясаться. Но из-за этого, только несколько часов спустя, когда я вернулась домой, я смогла расчухать, что он знает о моей работе. Как я домой добралась, я тоже не помню, потому что, когда он ушел, я попыталась снова бежать, хотела вернуться к своему расписанию, сделать вид, будто он и не появлялся вовсе, или хотя бы, что его появление никак на меня не повлияло. А потом, поскольку я была в каком-то рассеянном состоянии, я поскользнулась на глянцевых страницах, выпавших из какого-то выброшенного журнала. Это был разворот с фотографией женщины с длинными черными непокорными волосами, на ней были чулки, подвязки, еще кое-что, черное и кружевное. Она улыбалась мне, откинувшись назад и раздвинув для меня ноги, вот тогда-то я и поскользнулась и потеряла равновесие, упала на тропинку и в полный рост оценила ее предложение.
Вторая
Наутро после пробежки, и раньше обычного и не говоря себе, по какой причине я изменила маршрут, я отправилась в другой конец района, чтобы сесть на другой автобус до города. И тем же автобусом я вернулась домой. Впервые в жизни я не читала на ходу. Я обошлась без хождения. И опять я не сказала себе о причине. И еще я пропустила мою следующую пробежку. Не могла не пропустить – вдруг он опять объявился бы в парках-и-прудах. Но если ты серьезный бегун, и бегун на дальние дистанции и с определенным предубеждением к определенной части города, то ты должен каким-то образом встроить эту всю территорию в свое расписание. Если ты этого не сделал, то маршрут у тебя обкорнанный из-за религиозной географии, а это означало, что для достижения сравнимого эффекта тебе придется крутиться по кольцу на куда как меньшей площади. Хотя я любила бег, монотонность этого беличьего бега в колесе сказала мне, что я не так уже его и люблю, так что в течение целых семи дней я вообще не бегала. Мне казалось, что я уже вообще никогда не буду бегать, но мое желание взяло верх. Вечером седьмого дня без бега я решила вернуться в парки-и-пруды, на этот раз в обществе третьего зятя.
Третий зять был не первый зять. Он был на год старше меня, и я его знала с самого детства: шальной спортсмен, шальной уличный драчун, вообще во всем шальной. Он мне нравился. Другим он тоже нравился. Когда к нему привыкали, он начинал нравиться. И еще у него было свойство: он никогда не сплетничал, никогда не делал сальных замечаний или сексуальных намеков и вообще никаких намеков ни о чем. Он не задавал манипулятивных вопросов о том, что его не касалось. Да и вообще он редко задавал вопросы. А вот что касается драк – это да, он дрался. С мужчинами. Никогда с женщинами. Вообще-то, согласно диагнозу, который ему поставило общество, у него было какое-то умственное отклонение от нормы, а потому он считал, что женщины должны быть пухлыми, вдохновляющими, даже мифологическими фигурами не от мира сего. Еще предполагалось, что мы должны пререкаться с ним, к тому же вроде как бы брать верх, что было очень необычно, но составляло часть его незыблемых правил касательно женщин. Если женщина была не мифологической фигурой и все остальное, то он пытался сам двигать ее в нужном направлении, становясь по отношению к ней немного диктатором. Это его огорчало, но он верил, что когда она, благодаря его напускному деспотизму, достигнет нужного состояния, она вспомнит, кто она есть, и с достоинством вернет себе кое-что за пределами физического. «Но психически не очень устойчив», – говорили некоторые местные мужчины, возможно, все мужчины района. «Но если уж ему никуда не деться от неустойчивости, – говорили все женщины района, – то мы считаем, что лучше всего ему и дальше так продолжать». И вот с его нетипично почтительным отношением ко всему женскому он стал популярным у женщин, а это сделало его еще более популярным вообще. И еще выгодным преимуществом – я имею в виду для меня с моей проблемой с молочником – было то, что все женщины в округе видели зятя именно таким. Так что не одна женщина, не две женщины, не три и даже не четыре женщины. Немногочисленные женщины, если они не замужем, не матери, не группиз, никак не связанные с мужчинами, имеющими власть в нашем районе, – что означало военизированные подпольные группировки в нашем районе, – ничего бы не смогли добиться в своих общественных инициативах, в изменении общественного мнения к своей выгоде. Но наши женщины скопом добивались этого, а в редких случаях, когда протестовали по поводу какого-нибудь социального или местного обстоятельства, являли собой устрашающую силу, с которой другие силы, казавшиеся еще более устрашающими, не могли не считаться. И все вместе эти женщины ценили своего заступника, а это означало, что они будут его защищать. Это были – он и женщины. Что касается его отношений с мужчинами района – и, возможно, к их удивлению, – то большинство мужчин моему третьему зятю симпатизировали и уважали его. При его превосходном сложении и инстинктивном понимании мужского рукопашного кода района, у него имелись надлежащие подтверждения полномочий, даже если его почитание женщин, с точки зрения мужчин, достигло состояния гнилого банана. Поэтому его в районе принимали все, и что касается меня, то я его тоже принимала, а в прошлом я и бегала с ним, а потом в один прекрасный день перестала. Его самоистязательское отношение к физическим упражнениям превосходило мое самоистязательское отношение к физическим упражнениям. Его подход оказался слишком надсадным, слишком прямолинейным, слишком оскорбительным по отношению к реальности. Но я решила возобновить с ним пробежки не для того, чтобы физически устрашить молочника, который испугается, что зять поколотит его. Он, конечно, уступал зятю в возрасте и форме, но молодость и физическая форма мало что гарантируют, а нередко даже ничего не гарантируют. Необязательно быть молодым и уметь бегать, стрелять, например, и я была абсолютно уверена, у молочника с этим полный порядок. Но я рассчитывала, что напугать молочника могут поклонники третьего зятя – уважение разных полов, которое он заслужил. Если же он встанет на дыбы, начнет возражать зятю, который сопровождает меня, то столкнется не только с осуждением всего местного сообщества, но и его репутация как одного из ведущих влиятельных неприемников той страны упадет до такого уровня, что его не примут ни в одном из домов, и он станет жертвой любого и первого попавшегося военного патруля, как если бы он был не одним из наших главных и влиятельных героев, а каким-нибудь вражьим полицейским, вражьим солдатом из-за моря или даже одним из членов вражьих военизированных формирований, защищающих ту страну. Я предполагала, что он как неприемник, сильно зависящий от местного сообщества, не станет ради меня отталкивать их от себя. Таким был тогда мой план, и этот план питал меня уверенностью, и сожалела я только о том, что он не пришел мне в голову на семь дней и ночей раньше. Но он пришел сейчас, и назавтра я собиралась привести его в действие. Я надела кроссовки и остальное и отправилась в дом третьего зятя.
Дом третьего зятя стоял по пути к паркам-и-прудам, а когда я подошла, все было так, как я и предполагала: зять был в саду на дорожке, уже в спортивной одежде, разогревался. Он бормотал ругательства, и я подумала, что он даже не отдает себе отчета в том, что бормочет ругательства. «Блядь, блядь», – тихонько звучало в воздухе, когда он растягивал икроножную мышцу правой ноги, потом икроножную мышцу левой ноги, потом посыпались «бляди», когда он работал с правой и левой камбаловидными мышцами, потом он сказал, не поворачиваясь ко мне, потому что растягивание мышц требовало сосредоточения, тоже без малейшего намека на то, что я здесь, вернулась, чтобы бегать с ним после значительного перерыва: «Мы сегодня пробежим восемь миль». – «О’кей, – сказала я. – Восемь так восемь». Это его потрясло. Я знала, он ждал, что я должна нахмуриться, сказать, мол, восемь миль – мы такого никогда не делали, а потом на манер воинственной богини сообщить ему, сколько миль мы делали. Но мои мысли были заняты молочником, и меня не волновало, сколько миль мы сделаем. Он выпрямился, посмотрел на меня. «Ты меня слышала, свояченица? Я сказал – девять миль. Десять. Двенадцать миль – вот сколько мы пробежим». И опять он мне намекал, что я должна спорить и не соглашаться. В обычной ситуации я бы так и сделала, но в тот момент мне было все равно, да я хоть всю страну вдоль и поперек готова была пробежать, пока от малейшего чиха – даже не собственного, а чьего-то постороннего – ноги не отвалятся. Но я попыталась. «Да ладно тебе, зять, – сказала я. – Не двенадцать миль». – «Да, – сказал он. – Четырнадцать». Было ясно, что мое возражение не прозвучало достаточно категорически. Хуже того, мое наплевательское отношение с учетом особенностей моего пола теперь привело его во взвинченное состояние. Он вперился в меня взглядом, может, подумал, больна я или что. Я никогда не знала, о чем думает зять, но я точно знала, дело не в том, что он не хочет бежать четырнадцать миль или не способен пробежать четырнадцать миль. Для него – с его потребностью, чтобы ему возражали, – как и для меня – с моей озабоченностью молочником – расстояние было самой малозначительной вещью в мире. Дело было в том, что я не запугала его. «Я не пугало», – начал он, и это означало, что у нас начинается длительный приступ односторонней торговли, но на их тропинку вышла его жена, моя третья сестра.
«Пробежка!» – проворчала она, и эта сестра стояла в своих стретчах и шлепках, и все ногти на пальцах ног у нее были выкрашены в разные цвета. Это было еще до того времени, когда люди, кроме как в Древнем Египте, красили ногти в разные цвета. В одной руке она держала стакан с «бушмилсом», в другой стакан «бакарди», так еще и не решила, с чего начнет. «Вы два ебанутых, – сказала она. – Просто помешались – хотят, чтобы все у них в жизни было по полочкам. Шизики, мудохлебы анальные… И вообще, какие это ублюдки бегают?» После этого она удалилась, потому что к ним приперлись пятеро ее друзей. Двое ногами распахнули ветхую калитку перед их крохотным домом, потому что не могли сделать это руками – они были заняты бутылками со спиртным. Остальные прошли через живую изгородь, а это означало, что они опять превратили изгородь в черт знает что. Изгородь была маленькая, высотой в фут, «штришок», как говорила моя сестра, только этому штришку так никогда и не удавалось проштриховаться, потому что люди забывали о его наличии и проламывались через него или падали прямо на него, что именно теперь и сделали остальные трое друзей. А потому он в качестве растительности снова был потревожен, снова претерпел изменение формы, когда три эти женщины продрались через него на траву. Прежде чем они втиснулись в маленький домик, они, как обычно, попотешались над нами двумя – над бегунами. Делали они это на ходу, подначивая нас кончить разминку – у них это вошло в правило, когда они заставали нас за каким-нибудь важным церемониальным занятием. Наконец, когда они закрыли входную дверь, а мы вдвоем перепрыгнули через изгородь, начиная нашу пробежку, я сразу же почувствовала запах табачного дыма и услышала смех и брань из гостиной; еще я слышала бульканье высокой струи, текущей в высокий стакан.