Шрифт:
Остаться же одному в Швейцарии тоже казалось жутким. И вот Рейтерн решил вызвать сюда всю семью, поселиться с ним вместе. Это Жуковского чрезвычайно устраивало. Г-жа Рейтерн приехала с тремя дочерьми (старшей тогда было тринадцать лет) и сыном. Поселились все вместе «в уединении» Берне.
Эта жизнь очень подходила Жуковскому. Друзья, благообразие и тишина Швейцарии, голубой Леман, горы, прогулки… Из воспитательного «послушания» Петербурга с заботами о преподавателях наследника, о книгах и программах он возвращался к истинному своему призванию: поэта.
Рейтерны его обожают. Милая девочка Лиза смотрит на него с благоговением. По-русски она не понимает, он для нее ein ber"uhmte russische Dichter [29] , но он-то сам уж теперь силен по-немецки – впрочем, о чем особенно говорить с ребенком – достаточно одного легкого и поэтического его присутствия.
Жуковский живет уединенно: за два месяца раз только был в обществе. Его общество постоянное Рейтерны, книги, горы да озеро. Ежедневно уходит он в одинокие прогулки. От Берна по шоссе к Кларану и в другую сторону к Шильону каждый из трех километров отмечен его именем – нацарапано на камне. Тут оживает в нем всегдашний Жуковский. И как в прежнем странствии живописал он словами Констанцское озеро, так теперь изображает Леман.
29
Знаменитый русский поэт (нем.).
«День ясный и теплый; солнце светит с прекрасного голубого неба; перед глазами моими расстилается лазоревая равнина Женевского озера; нет ни одной волны… – озеро дышит. Сквозь голубой пар подымаются голубые горы с снежными, сияющими от солнца вершинами. По озеру плывут лодки, за которыми тянутся серебряные струи, и над ними вертятся освещенные солнцем рыболовы, которых крылья блещут, как яркие искры».
Тишина. Иной раз звук колокола, но мягкий и гармоничный. Где-нибудь по дороге идет пешеход, горы безмолвствуют, воздух благословенный стекает к бредущему Жуковскому – пусть будет дальний лай собаки, одинокий человеческий голос в горах – все равно, не нарушить им великой безглагольности Природы.
Она настраивает на раздумья. Жуковский всегда к размышлениям был склонен, с годами философ в нем растет – позже в направлении религиозно-мистическом, сейчас преобладает натурфилософия.
В уединении этом швейцарском он много читал, созерцал, думал. История народов и история земли… И там и тут двойственно. То мед? ленное и упорное, созидательное творчество, то буря и катастрофа Незаметно и непрестанно произрастает нечто, а потом взрыв, «революция» и гибель. Вот видит он развалины горы, – рухнув, она раздавила несколько деревень. Так случилось в плане космическом, и потом по развалинам опять порастет травка, жизнь снова начинается. Но в человеческом общежитии да не будет обвалов – пусть идет ровное, спокойное усовершенствование. «Работая беспрестанно, неутомимо, наряду со временем отделяя от живого то, что оно уже умертвило, питая то, в чем уже таится зародыш жизни, ты безопасно, без всякого гибельного потрясения произведешь или новое необходимое, или уничтожишь старое, уже бесплодное или вредное. Одним словом, живи и давай жить; а паче всего блюди Божию правду».
Эти свои настроения он назвал «горного философией» – и для внутреннего развития его, человека хоть и зрелого, но не окостеневшего, зима в Швейцарии с Рейтернами оказалась благоприятна. Он жил под благословением и в благодати. Писал же не только письма.
Занимал его Уланд, из которого он и раньше переводил. Но главное, взялся за «Ундину».
«Ундина» – повесть Ламотт Фуке, француза по происхождению, выросшего в Германии, третьестепенного романтика, писавшего фантастические романы. Одна только вещь резко у него выделилась: «Ундина». Жуковского давно привлекало произведение это. Еще в 1817 году подбирается он к нему, но тогда ничего не вышло. В 1821–1822 годах познакомился с автором ее, но «Ундина» не двинулась: сам он еще не был готов, предстояло писать другое, по-другому жилось и переживалось.
Никогда не знает поэт, когда, как произойдет встреча. Это дело таинственного подземного развития. Повод же подается извне.
Все так слагалось у Жуковского, что острота и пронзительность прежнего отошла, трепет, перебои, сложность ритмов, как и сложность жизни – все прошлое. В сущности, и сама жизнь – любовь к Маше и смерть ее – прошлое, осталось одно воспоминание. «В горных медлительных днях Швейцарии как все прозрачно, покойно-грустно!» «Ундина», старинная сказка, опять подступает к сердцу, берет его. И бескрайний, ровно волнообразный гекзаметр несет, как во сне. А за «Ундиной» Маша – слабеющая о ней память.
В Швейцарии написалась лишь часть произведения, но, конечно, пред голубым озером, пред вершинами снеговыми, безмолвием и величием первозданности созрела в нем вся «Ундина» – со всей прозрачной ее синеватостью и печалью. (Оканчивал он ее позже, в России, в Элистфере, недалеко от Дерпта (35–36-е годы). Разгуливал в солнечные дни по зале, диктовал дочерям Светланы заключительные главы.)
Память о том, что любил, уйти не может, но вот и она меняется, меняется и окружающее:
Как нам, читатель, сказать: к сожалению иль к счастью, что нашеГоре земное не надолго? Здесь разумею я гореСердца, глубокое, нашу всю жизнь губящее горе……Есть, правда, много избранныхДуш на свете, в которых святая печаль, как свеча пред иконой,Ярко горит, пока догорит; но она и для них ужВсе не та под конец, какою была при начале,Полная, чистая: много, много иного, чужогоМежду утратою нашей и нами уже протеснилось,Вот наконец и всю изменяемость здешнего в самойНашей печали мы видим…Да, уже новому поколению будет он диктовать свои гекзаметры. Не напрасно явилась «Ундина» в Швейцарии и овладела надолго. Она никак не случайна – внутренно связана с замирающей памятью о Маше. Сознавал ли тогда, в Берне, Жуковский всю важность задуманного и начатого? Как бы то ни было, за три года, что внутренно жил с «Ундиной» этой, вложил в нее столько прелести и поэзии, нежности, трогательности, столько ввел раздумий, воспоминаний, сожалений, что от бедного Ламотт Фуке остались, собственно, название да сюжет.