Шрифт:
— Правильно мыслите, товарищ, — усмехнулся Семенов. — Лашевич, как раз, следующий по списку. Я его просто озвучить не успел.
— Значит, Троцкий?
С чего ты взял? — удивился Георгий. — Фрунзе сам по себе, да и Склянского я бы человеком Троцкого не назвал. Сторонники, может быть. Но никак не клевреты.
"И в самом деле, какой год на дворе? Московских процессов еще не было… и Левая оппозиция едва только проклюнулась… Они все еще не троцкисты, а самостоятельные политические фигуры…"
— А мне, тогда, почему не сказали? — спросил он вслух.
— А ты уверен, что не сказали? — прищурился Семенов.
Вопрос своевременный. Интересный вопрос, и прямо по существу. Особенно, если вспомнить разговоры Кравцова с Фрунзе и Гусевым. Имелся в них некий своеобычный контекст, но и подтекст, похоже, присутствовал. И совсем не тот, как кажется, о котором подумал тогда Макс. Да и Лонгва на что-то такое намекал…
"Намекал… Вот только, оно мне надо?"
И это тоже хороший вопрос. Правильный. Уместный. Однако сделанного не воротишь. А Кравцов, как ни крути, уже вписался в пейзаж так, что и захочешь — вымарывать замучаешься.
"Сделанного не воротишь!" — но успокоить себя не получалось. В висках трезвонили колокола — чисто светлое воскресенье, — и сон не шел, хоть убей.
"Что наша жизнь? — вопрос, разумеется, риторический, так как ответ известен со времен Пушкина. — Игра!"
Или это Модест Чайковский в либретто для "Пиковой дамы" Александра Сергеевича подправил? [9]
"Сыграть по крупному?" — вероятность "выигрыша" представлялась сейчас значительно отличной от нуля, знать бы, какой она ему покажется, когда за него возьмутся "черти" Феликса Эдмундовича.
9
Модест Ильич Чайковский — родной брат Петра Ильича Чайковского. Он написал либретто — текст — оперы Чайковского "Пиковая дама". Звучащий в опере текст — это лишь сценическое переложение рассказа Пушкина, и указанная фраза — ставшая крылатой — принадлежит не Пушкину, а М. И. Чайковскому.
"Или не возьмутся… Или сами лицом к стене встанут…"
Н-да, бодался теленок с дубом…
Но мысли не уходили, и сердце не знало покоя.
"До сих пор, — думал Кравцов, пытаясь понять, что же ему теперь со всем "этим" делать. — До сих пор, я плыл по течению, предоставив судьбе, случаю, или другим людям распоряжаться моей жизнью…"
Звучало вполне по оперному, но жизнь не театр, хотя Шекспир и говорил, что "all the world's a stage, the men and women merely players, and one man in his time plays many parts".
Весь мир театр, люди в нем — актеры…
"Нет не театр! — решил Кравцов. — Здесь игра пойдет на кровь и слезы и на тысячи жизней. Но, с другой стороны, кому еще дано здесь и сейчас вмешаться в борьбу за "судьбы русской революции?"
Таких немного — "Узок их круг, страшно далеки они от народа".
Ленин, но ему всей жизни оставалось — считай, ничего. Троцкий, Зиновьев, Каменев, Сталин… Остальные — пешки. Даже такие силачи, как Дзержинский, Бухарин или Рыков. А вот его, Кравцова, среди них нет. Он "в списках не числится", хотя он-то как раз и есть "опционально проходная фигура". Не вождь, не функционер первой величины, но кто-то, кто может, если захочет и постарается, "перевести стрелку". Никто ведь даже не узнает, что паровоз истории ушел с одной магистрали на другую. Знать бы еще, что в прикупе, и куда, в конечном итоге, доставит их всех — живых и мертвых — тот паровоз. Будет ли остановка в Коммуне, или опять все получится, "как всегда"?
— Что-то случилось?
Она дышала слишком ровно, чтобы поверить, что спит. И ведь все женщины — ведьмы, не так ли? Ну, а любящие, вдвойне!
— Случилось, — Макс сел и потянулся к табурету, на котором, как он помнил, осталась с вечера коробка с папиросами.
— Не расскажешь? — спросила Рашель, садясь рядом с ним.
— Не могу, — ответил он, доставая папиросу и передавая ее женщине. — Не имею права.
— Не претендую, — усмехнулась Реш. — Помочь могу?
— Скажи, — спросил он тогда. — Какой будет Коммуна?
— Красивый образ, — тонкие пальцы легли на его плечо. — Только, боюсь, Макс, не актуальный. Революция победила в бедной разоренной стране… Европа к нам присоединяться не спешит.
— Значит, все напрасно? — он закурил сам и дал прикурить ей, увидев во вспышке пламени, разорвавшем ночь, высокие скулы, изящный подбородок и тонкую линию нижней челюсти.
— Брось! — ответила она. — Ничего не напрасно! Мы строим новый Мир, а ты хочешь сразу, здесь и сейчас! Так не бывает.
— И точку "невозврата" мы миновали…
— Что? — ну, разумеется, она его не поняла, но он-то себя понял правильно…
За следующие пять недель Кравцов ни разу не открыл ящики с трофейными документами. Они так и оставались в его кабинете, уложенные вдоль стены, словно укор: всегда на глазах, прямо перед письменным столом. Тем не менее, работал он много, иногда — и даже часто — пропуская из-за этого занятия в Академии и возвращаясь домой, в гостиницу, далеко за полночь или, не возвращаясь совсем. Но зато его несгораемый шкаф медленно, но верно наполнялся разного рода бумагами. Тонкая папочка, полученная когда-то, кажется, целую жизнь назад, от Лонгвы, постепенно превращалось в объемистое дело, потенциально более опасное, чем бомба, убившая в девятнадцатом секретаря Московского комитета Загорского. Образ вполне идиотский, если честно, но именно так и подумалось однажды Кравцову, когда он в очередной раз просматривал дело "Оборотня". Допрос Петра Авена, докладная записка товарища Стуцки, беседа с Львом Зиньковским, воспоминания Беркмана… Взрывная сила документов, собранных за эти дни группой Кравцова, могла похоронить многие репутации и стереть в пыль многие "далекоидущие" планы.