Шрифт:
– Ой, так что ж я сижу, – спохватилась Глафира после неловкой паузы, – я мигом чай поставлю, и вот оладушки на подходе, а курочка в духовке, минут через двадцать будет готова. Отец-то как будет рад, ой как рад!
Она бросилась к плите, поставила чайник на огонь, открыла холодильник и начала вынимать оттуда судки со всякой снедью: кабачковой икрой, селёдочным маслом, нарезанной колбаской и сыром, – но Людвика остановила её.
– Я, Глафира Поликарповна, лучше душ пока приму, если есть горячая вода, а то с поезда очень хочется переодеться.
– Может, всё-таки чайку сначала? А после душа и покушаете с отцом, я разбужу его.
– Нет-нет, не надо его будить. Я быстро. Потом чай.
– Ну ладно, тогда я оладушки как раз закончу жарить, – сказала Глафира и уже как раньше, по хозяйственному, с нотками командира подводной лодки, добавила: – Чистое полотенце на полке вверху, проверь титан, нагрелся ли. А халат чистый я тебе принесу.
Людвика подошла к плите, стащила с тарелки готовую оладью и пошла в ванную. Ах, как вкусно! Сто лет не ела картофельные оладьи. Просто тают во рту. Как бы на душе не было тяжко, всё-таки дома так хорошо! И даже Глафира пока её не раздражала. В конце концов, она у нас не каждый день, а по сменам, а там… там будут только они – она и папа, – и всё постепенно наладится. Только к этому надо привыкнуть. Она вспомнила, как Глеб на остановке помахал ей вслед, и сердце больно сжалось от тоски по нему и жалости к себе. Но нет. Это всё – в прошлом. А впереди – впереди только радость и любовь.
Она нашла полотенце, потрогала титан – ура! – он был достаточно горячим, и, быстро раздевшись, залезла под душ, включила воду. Сначала пошла довольно прохладная вода, но Людвика так устала от всяких дорожных неудобств, что любая вода, падающая на её тело, казалась ей сейчас почти чудом. Вскоре из душа побежали тёплые и вот уже – почти обжигающие струи. Она добавила холодной, и полученная температура – ни горячая и ни ледяная – обволокла её ласковым покрывалом.
Людвика блаженно закрыла глаза, и через некоторое время ей почему-то показалось, что она никуда и не уезжала, а как будто просто пришла домой из школы, и что впереди – выходные и она пойдёт с родителями к доктору Фантомову и опять будет рассматривать склянки со смешно торчащими из них рецептами на латыни и книжки по медицине, а потом, после чая с бисквитами и вареньем, бегать с Пашей и Сашей во дворе, гоняя мяч как мальчишка, и Паша будет ей дуть на разбитую коленку, смешно морща нос, чтобы не было больно. Всё это было очень отчётливо и очень странно, но, пожалуй, самым странным было ощущение, что за занавеской сейчас стояла мама и выговаривала ей за замаранные травой белые гольфы, которые будет трудно отстирать, и это ощущение было настолько сильным, что Людвике непременно захотелось отдёрнуть занавеску и убедиться… но вот убедиться в чём – в том, что её там нет, или в том, что она там была? Людвика сама не знала, чего бы ей хотелось больше, и, чтобы развеять сомнения, она взяла мочалку и мыло и стала с силой растирать своё тело, стремясь выйти из оцепенения.
«Поистине места, где ты провёл детство, – думала она, – полны воспоминаниями, которые продолжают там жить и которые в любую минуту, увидев нас, могут проснуться, сгуститься, сойти со стен и предметов, принять знакомые черты и поплыть в сознании постепенно проступающими сквозь разноцветный туман, сбивчивыми, но довольно яркими картинами». Именно в такие минуты грань между реальным и привидевшимся полностью стирается. И если воспоминания становятся такими выпуклыми и осязаемыми настолько, что их можно потрогать и с ними заговорить, разве они не становятся от этого такими же реальными, какими они были десять или даже сто лет назад? И что такое тогда реальность – если не всего лишь твёрдые очертания физического мира, помогающие создать реальность мира более тонкого, но не менее физического, и если так, то почему тогда мир тонкий всегда ставится жителями твёрдого под сомнение, как надуманная, пугающая и несуществующая явь?
Впрочем, это были уже мысли не Людвики, а Берты. Та постояла ещё минут пять, прислушиваясь к забытому шуму воды, покрутилась перед зеркалом, но так ничего там и не увидела и, скользнув взглядом по полке с туалетными принадлежностями и убедившись, что «Пиковой дамы» там больше нет, ухмыльнувшись, исчезла.
2
Высокая тощая медсестра неопределённых лет строго посмотрела на Севку и, перед самым его носом подняв шприц прямо вверх, выпустила из него капельку жидкости, чтобы проверить проходимость иглы. Затем она громко скомандовала:
– А ну, больной, ложитесь на кушетку, снимите штаны и не двигаться!
«Господи, от такого обхождения и здоровый чокнуться со страху может!» – подумал Севка и с ужасом повиновался. Через минуту ему показалось, что в него влили расплавленное густое железо, и оно, по мере прохождения по его телу, на ходу твердеет и тем самым разрывает ткани и сосуды. Как ни старался, Севка не выдержал и завыл страшным голосом.
– Но-но-но, это что ещё за стоны! – гавкнула медсестра, суя ему ватку и кладя его руку на место укола. – Не в ясельной группе, поди! Тебе сколько лет, скоро в армию, а он воет, как младенец.
Она поджала губы, села за стол и начала что-то писать в его карточке.
Севка стиснул зубы, но выть не перестал. «Какую армию? – думал он. – Серафима давно достала справку о том, что он сирота и её единственный кормилец, и поскольку она жила с Григорием не по закону, то так в принципе и получалось. Ему было уже куда больше восемнадцати, и отсрочку он получил минимум ещё на два года. С одной стороны, ему было немного стыдно, что они привирают – насчёт единственного кормильца, но, с другой стороны, если Серафима и Григорий поссорятся и Теплёв уйдёт, то она и вправду останется одна, без кормильца. Это заглушало угрызения совести и позволяло расслабленно жить, не думая об армии. В конце концов, у Студебекера тоже была справка об отсрочке, как у студента пищевого техникума, а Сеня и Петя – партнёры по преферансу – были салаги, им ещё только наклёвывалось восемнадцать.
Севка продолжал приглушённо подвывать, не обращая внимания на выговоры строгой медсестры. «Чем меня учить жить, лучше б научилась уколы, как следует делать, – думал он, с трудом отходя от неимоверной боли. – Как будто снарядом ползадницы снесло!»
Он натянул штаны, встал с кушетки и направился к двери деревянной походкой. Пропади они пропадом со своими магнезиями и витаминами, пусть доктор Горницын сам себе такие болючие уколы ставит, злился Севка на то, что уступил нареканиям Серафимы и всё-таки пришёл в поликлинику на уколы.