Шрифт:
Говорится же: всякий дом хозяином хорош и не дом хозяина красит, а хозяин свой дом. Истинно, но когда они воедино, когда отражают друг друга и друг другом держатся — это еще истиннее. Без дома человек пуст. Вот какая формула вызрела в Шохове за время его бездомных мытарств.
Может, по этой причине выслушал он запыхавшуюся Гавочку с плохо скрытой тревогой и несколько раз прерывал ее репликами в том роде, что посмотрим, это еще не известно, да как они посмеют, и в том же духе. В общем-то никакой паники он не проявил, а Гавочке пообещал все досконально выяснить и рассказать, успокоив напоследок сообщением о том, что сам он лично слышал другое, будто Вор-городок утвердят административно как индивидуальную застройку и тем положат конец всяческим тревогам и слухам.
Но сам-то он знал, что про индивидуальную застройку он придумал, и даже сам поверил в свою выдумку, настолько она казалась ему реальной и возможной. Ведь если ему пришло в голову, то почему бы оно не пришло тем, кто там наверху, кто мозги отращивает на этих вопросах.
И все-таки ночь он спал беспокойно. Внутри болело, сверлило, и мысли разные одна хуже другой лезли в голову. Давненько он не испытывал это глубинно-щемящее чувство, верный признак приближающейся опасности.
Отчаявшись уснуть, он ткнул кулаком не в меру жаркую подушку и поднялся. Не зажигая света, накинул на голое тело неприятно холодящий плащ, резиновые сапоги на босу ногу и вышел на двор. Сапоги были чешские, удобные, с войлочной стелечкой, и всегда ему нравились. Сейчас и они его раздражали.
В белых ночных сумерках, которые здесь на севере еще и в августе были продолжительны, он пошел вокруг дома, не зрением, а памятью различая любую деталь в нем и так же памятью рук восстанавливая в себе историю этой детали. Он старался таким образом утвердить уверенность в прочности своего, построенного и созданного им, мира.
Вернулся в дом и опять же прислушивался к странной жизни дерева, из которого был сложен дом,— половиц, стен, перекрытий, они звучали как в любом дому, особенно по ночам. Это невидимая, но определенно существующая душа дома шорохом, скрипом, вздохами, и шуршанием, и стенаньем разговаривала на своем тайном языке.
Он почти умел понимать этот язык. Сейчас ему казалось, что дом настороженно предупреждает его об опасности, нависшей над ними обоими. Да, теперь он понял, что это за опасность и чем ему грозит.
Утром поднялся на час раньше, ополоснулся холодной водой без мыла и ходким шагом направился задами в дальнюю ложбинку, где на отшибе стоял темный крошечный срубик с тесовой крышей. В этом срубике жил его приятель, положивший начало Вор-городку. Об этом теперь и не помнили, незаслуженно приписывая первооткрытие Шохову, он и не отказывался. Но сам-то знал, помнил, и очень хорошо помнил, что был лишь второй здесь и без Петрухи никогда бы не имел своего дома и всего, чем был сейчас богат.
Другое дело, что оказался он практичней Петрухи, сметливей, удачливей, как он сам про себя понимал. И место выбрал поудобнее, когда строился, и к нему, а не к Петрухе стали лепиться другие дома. Петруха так и остался в своей дохлой избенке на отшибе.
Теперь она показалась Шохову еще бедней, чем в ту пору, когда вдвоем с Петрухой коротали зимние черные вечера. Отвык уже от этой хронической запущенности дома, которая была уж точно стилем жизни самого Петрухи и отражала, как в зеркале, своего хозяина.
Открыв дверь без стука и переступив порог, как некогда, Шохов с брезгливым интересом оглядел внутренность дома: голые бревенчатые стены с торчащим из пазов мохом, крошечные окошечки, едва пропускавшие синий утренний свет, и беспорядочный завал на столе, на подоконниках, по углам, даже в ногах на кровати всяческих запчастей и деталей.
Петруха по-прежнему работал в телевизионном ателье. Но с таким же успехом мог бы работать в любой другой мастерской: часовой, или швейной, или фотографической — ибо мог починить какой хочешь механизм, если он не был безнадежно испорчен. Исправлял приемники и телевизоры, старинные граммофоны, табакерки музыкальные, будильники, и ручные, и карманные, и напольные часы, и в башенных тоже понимал, хотя видел вблизи только раз. Приносили ему старые швейные машинки «Зингер», одна уникальная машинка для шитья ботинок попалась, очень он ею восторгался; попадались кофемолки, кухонные агрегаты, утюги, электросамовары, стиральные машины и японские счетные машины на интегралах.
Все он брал и чинил.
Сам Петруха любил приговаривать, что никакого особого секрета не знает, а многие механизмы, особенно старые или слишком новые, видит впервые в жизни. Но если их сделали чьи-то человеческие руки, то другие руки могут их понять и починить. Вот какая странная была у него теория.
Но было в Петрухе одно неприятное лично Шохову качество. Не то чтобы вовсе неприятное, но какое-то ненормальное, ущербное, если подумать. А по-современному, так даже неприличное: Петруха никогда не левачил. То есть от ремонта он не отказывался, если находилось время и особенно если замысловатая игрушка какая попадалась, и делал все на совесть, но денег он за свою работу не брал. Брал стоимость замененной им детали, если ее приходилось покупать в магазине. И все.
Когда же пытались совать плату насильно, в карман, или в тарелку, или в ладонь, уж куда придется, он не краснел и не отворачивался, но произносил с неоскорбительным достоинством одну лишь фразу. Звучала она примерно так: делайте как хотите, но если деньги оставите, даю слово, что никому и ничего я ремонтировать больше не буду.
И люди отступались, настолько убежденно это звучало. Но вот же какая странность: они забирали свои трояки, и пятерки, и десятки, но вовсе не относились к Петрухе уважительней. Он словно бы сам обесценивал собственную работу.