Шрифт:
12
Теперь вот что важно. Все эти открытия, блуждания и встречи — я ничего не знал о них. Я увидел Макса однажды, закрывая дверь, в проеме арки, совсем неожиданно; и потом, выбежав в переулок, еще раз, со спины, уходящим; но встречи, блуждания, открытия — я не знал о них ничего, они разыгрывались без меня. Ветер набрасывался на город, гонял по улицам листья, мусор, обрывки газет; потом стих, смирился, отправился восвояси; первый снег засыпал деревья, крыши, растаял; и пустынная, тихая, поздняя осень еще очень долго медлила, не превращаясь — и затем превратилась все-таки в зиму; а я жил там, в том городе, огромном, таинственном, невероятном — своей собственной жизнью; и разыгрываясь где-то рядом, где-то поблизости, на тех же улицах и в тех же, соответственно, переулках, его, Максовы, блуждания, встречи, открытия разыгрывались сами по себе, без меня: — и чтобы только теперь, здесь, в этой маленькой, в ту пору, в ту осень, в ту зиму еще, ни мне, ни Максу, неведомой, и значит, несуществовавшей еще деревушке, — чтобы только теперь, здесь, на берегу моря, на краю мира, поступить, наконец, в мое распоряжение, в мое, если угодно, ведение.
А между тем (думаю я…) — какие-то, еще совсем смутные мысли — о чем же? — я еще сам себе не решался сказать о чем — какие-то, еще бесконечно-далекие — от чего бы то ни было — помыслы, стремления и планы уже, наверное, были у меня в ту далекую осень, — и в ту, не менее далекую зиму.
Я жил, значит, там (еще и еще раз…) — там, в том, огромном, таинственном, невероятном, самом странном на свете городе, — в его, как сказано, старой, поддающейся или почти поддающейся описанию части; я бродил, как и Макс, по улицам; я видел деревья, небо, видел снег, видел листья; я знал этот город; я даже любил его — иногда; у меня были в нем свои, особенные маршруты, отличавшиеся от общеизвестных. Я ходил переулками, проходил дворами, отыскивал кратчайшие расстояния или, наоборот, отклонялся в сторону… и тот, в августе, в начале всего, впервые услышанный нами — призыв: я тоже слышал его, слышал его и здесь, и хотя здесь, как сказано, в городе, на этих улицах, среди этих домов, услышать, расслышать его было, конечно же, гораздо, несравненно труднее. Но я все-таки слышал его (на этих улицах, среди этих домов…); и вдруг останавливаясь, пытался не просто увидеть — со всей доступной мне ясностью, прямо напротив — но — я еще и сам не знал, быть может, зачем — запомнить, сохранить, удержать: и листья, летевшие по ветру, и обрывок газеты, взлетавший в конце переулка, и первый снег, и крыши под снегом, и какие-нибудь разводы розоватого дыма над городом.
— И чего же они хотят от нас, эти разводы дыма, деревья в снегу? Они хотят, чтобы мы их увидели — вот, я их вижу.
— Да, я вижу их, эти деревья, уже вполне зимние, черные, с наростом снега на ветках. Но призыв их не умолкает, призыв их… да, призыв их звучит все настойчивее. К чему-то совсем иному, быть может, — к чему же они нас призывают?..
Я еще и сам не знал, конечно, к чему; я уже чувствовал себя — вдруг — я очень хорошо это помню — стоящим — поставленным: перед какой-то — еще не только невыполнимой — еще совершенно неопределенной — уже и все же: задачей.
Но это были, конечно, только мгновения, — предчувствия, — внезапные остановки (в проеме арки, в глубине какого-нибудь двора…): — и еще минуту помедлив, я вновь, конечно же, возвращался в свою, тогдашнюю — теперь и отсюда уже едва различимую жизнь, со всеми ее отношениями, знакомствами, встречами, — обстоятельствами, в той или иной мере случайными, — с ее сменою дней, вечеров и утр, засыпаний и пробуждений, — (и с ее мучительной причастностью к какой-то иной, превышавшей ее саму и как бы вбиравшей ее в себя, — к какой-то, тоже, если угодно, жизни, принудительно-обязательной, невозможно-неописуемой…): жизнь (думаю я теперь…), в которой присутствовал, разумеется, Макс (истинный герой моей истории: если это история…), — но в которой он, Макс, присутствовал — нет, не совсем — почти так же, быть может, как присутствовали в ней все другие и прочие ее персонажи (еще не введенные мною или вообще не подлежащие введению на эти страницы…): как простая данность, если угодно, не зависящая от моей воли, моих желаний, стремлений, — смутных помыслов, — тайных надежд.
Как бы то ни было (выпадая из жизни, возвращаясь в нее…), я все-таки, значит, запомнил и — сквозь все изменения, превращения и переходы, позднейшие времена — все-таки, значит, донес, сохранил и эту осень, с ее неистовым ветром, и снег, и крыши под снегом, и тот, к примеру, какой-то, в самом начале зимы, светлый, снежный, хотя и без солнца, легкой дымкой окутанный день, когда — уже вечером, у меня дома (в той комнате, думаю я теперь, которая была когда-то моею и вокруг которой, когда-то, располагались для меня все улицы, переулки, ожиданья и встречи, дни, вечера…) — он, Макс, впервые рассказал мне о театре (на маленькой площади…), о Сергее Сергеевиче (режиссере и устроителе…), о репетиции (на которой побывал он в тот же день…), и — уже ночью, мы вышли на улицу — впервые — как я теперь понимаю — заговорил со мной о своих осенних, важнейших открытиях.
Зато теперь, здесь — теперь и отсюда — как будто с двух сторон (моей и Максовой…) вижу я этот день (подобно осени, только что мною описанной, поступивший — поступающий — наконец, в мое распоряженье и веденье…) — тот день, следовательно и с его стороны, когда, созвонившись, в самом деле, с Сергеем Сергеевичем, договорившись с ним, он, Макс (истинный герой моей истории: если это история…) впервые оказался на маленькой площади утром, зимою (она показалась ему чуть менее маленькой, чем казалась осенью, по вечерам…), вошел в пустое фойе, пустой зал, открыл и снова закрыл за собою некую, до сих пор для него, Макса, запретную дверь, прошел большое, темное, заваленное какими-то, почти неразличимыми в темноте предметами — стульями, поставленными друг на друга, фрагментами декораций, быть может — помещение за сценой, — поднялся, по темной, опять-таки, лестнице, на второй, в самом деле, этаж, и мимо еще каких-то дверей — прямо по коридору — дошел, наконец, до — пятиугольной, как выяснилось, комнаты Сергея Сергеевича; Сергей Сергеевич, крикнув: входите, пожав ему руку и извинившись, тут же вышел куда-то; Макс остался один; осмотрелся: дальняя, без окон, стена шла, удивительным образом, наискось — и вдруг загибалась, образуя еще один угол и, соответственно, еще один, узкий простенок (кресло, афиша…). И были еще афиши, развешанные по стенам; еще одно кресло; стол; диван у стены; пахло же — пылью, табачным дымом, крошащимся деревом.
Он подошел к окну: маленькая площадь, заметенная снегом; какая-то девушка, в черной короткой шубке, идущая через площадь к театру; соседняя крыша; редкие, большие снежинки.
— Ну, вот уже и зима… — с радостью, но и с тайным сомнением в возможности его имени, на этих страницах (а между тем, его так действительно звали; я, впоследствии, очень хорошо его знал…) — с радостью, хотя и с тайным сомнением, ввожу я на эти страницы, впускаю в историю — им, т. е. Максом, уже виденного на сцене актера (он узнал его, обернувшись…), каковой, войдя неожиданно в комнату, быстрыми, легкими шагами подойдя к Максу, к окну и сказав, зачем-то, что — вот уже и зима, представился: Фридрих.
— Как, простите?
— Фридрих; а что?
— Да нет, пожалуйста, как вам будет угодно.
Они оба рассмеялись, должно быть.
— Все всегда удивляются, но так меня и вправду зовут.
И таким же быстрым, легким движением — непонятно откуда, из какого-то, во всяком случае, невидимого кармана достав сигареты (на нем был длинный, серый, широкий, с треугольным вырезом свитер…), предложив одну Максу — курите? нет? — закурив другую, взмахнул вдруг рукою, почти полный круг описал ею в воздухе — и бросив уже погасшую, разумеется, спичку во вполне неожиданно возникшую на столе, Максом, во всяком случае, не замеченную до сих пор пепельницу, оказался вдруг на диване, ногу закинул за ногу — другая пепельница возникла рядом с ним на полу — покрутил носком, посмотрел на свои ботинки, на Макса…