Шрифт:
Вдруг посол лорд Д. приблизился ко мне, взял за шиворот, потащил меня полумертвого к принцу и, бросив меня ему будто собаке кость, произнес: «Вот этот вас развлечет».
Признаюсь, я реагирую медленно. Обычно я слишком поздно нахожу, что ответить, и потом жалею. На этот раз ответная реакция была мгновенной. Принц разглядывал меня, окончательно смутившись. Я задал ему вопрос. Видимо, ему впервые задавали вопрос. Он удивленно ответил с кротостью агнца.
На следующий день Реджинальд Бриджмен, личный секретарь лорда Д., готовящийся стать лидером лейбористов, передал мне, что все посольство недоумевало, зачем я задал принцу вопрос. «Ответь им, — сказал я, — что после бестактности посла мне не оставалось ничего иного, как задать принцу вопрос, чтобы он понял, что разговаривает с равным». (Впоследствии принц, видимо, подумал, что я строил из себя шута, дабы оправдать высказывание посла.)
С того дня я разослал письма, в которых просил вычеркнуть меня из всех списков, и выкинул фрак на помойку.
Х. отказывается от награды. К чему отказываться, если само произведение не против? Единственное, чем можно гордиться, это такое произведение, когда официальное признание вашей работы не может прийти никому в голову.
Многие удивительные покрои одежды были созданы по причине того, что великие мужчины и женщины скрывали определенный изъян.
Анонимное письмо — определенный эпистолярный жанр. Я получил всего лишь одно и то с подписью.
В 1929 году художники и иллюстрированные журналы обнаружили фотографии, снятые снизу, сверху и вверх ногами, которые нам нравились и которые мы использовали в 1914 году.
На афишах, в витринах и шикарных изданиях широко используется то, что составляло беспорядок комнаты, похожей на мою знаменитую комнату на улице Анжу.
Но я ничего не замечал. Я с удивлением наталкивался на статьи об этой комнате. Тот беспорядок казался мне безнадежным и нормальным.
Забавно наблюдать за узким кругом людей, полагающих, будто они идут впереди остальных, и воображающих, что у каждой эпохи есть конец. «Ну, наконец-то! — восклицает сноб образца 1929 года, — можно фотографировать старые доски и подписывать „Нью-Йорк“ или снимать газовый фонарь и подписывать „Этюд обнаженной натуры“, или одновременно показывать китайскую пытку и футбольный матч. В конце концов, мы к этому пришли. Хотя было много трудностей. Да здравствует студия!» Он не понимает, что подобные частные развлечения становятся общественным достоянием, а прочие готовятся незаметно.
Вокруг поэтов, живущих в стеклянном доме, витают легенды. Если поэты прячутся, хоронятся в неизвестном подвале, публика полагает: «Прячешься, значит, хочешь, чтобы мы подумали, будто там что-то есть, а на самом деле ничего там нет».
А если публика смотрит на стеклянный дом, она считает, что «твои слишком простые жесты таят нечто иное. Ты нас обманываешь. Ты нас разыгрываешь», и все принимаются отгадывать, искажать, толковать, искать, находить, обращать в символы и тайны.
Те, кто, приближаясь ко мне, раскрывал секрет, жалели меня и возмущались: им не ведомы преимущества нелепой легенды. Когда меня сжигают, горит чучело, на меня даже не похожее. Дурную репутацию нужно поддерживать с большей любовью и в большей роскоши, чем балерину.
Так я комментирую прекрасную фразу, написанную мне Максом Жакобом: «Не следует быть знаменитым в том, что ты делаешь».
Прижизненная слава нужна лишь для одного: чтобы после нашей смерти наше творчество началось новым именем.
Поскольку я разрешил Луи Муазесу{218}, который достоин всяческой помощи, использовать в качестве идолов для своих вывесок названия моих произведений, люди полагают, что я — хозяин баров, хотя мои привычки и состояние здоровья не позволяют больше туда ходить. Как-то утром я зашел в «Большой шпагат», а «Ужасных детей» знаю только по фотографиям. Что не мешает любителям ночной жизни меня там видеть, а полиции писать на карточке: «владелец „Быка на крыше“, в свободное время — поэт» (sic!). Милая Франция! Притом, что заграницей меня везде обхаживали бы, селили в отелях, предупреждали мои желания. Мои лень в благородном стиле — патриотизм предпочитает неблагодарную Францию. Париж, действительно, одна из немногих столиц, где пока не запрещают никотин. Один мой друг жил в Берлине в гостинице «Адлон». Вечером в ресторане очаровательная личность просит прикурить.
— Вы живете в Адлоне?
— Да, а откуда вы знаете?
— Я — лифтер из Адлона.
В эту минуту, добавил мой друг, я почувствовал вокруг себя пустоту. Вот что происходит в стране, запретившей никотин. Вокруг моего столика не осталось ни мужчин, ни женщин, ни куриц, ни лифтеров — одна пустота.
Мы вскоре получим запрет на гениальность в искусстве, которую приравняют к никотину. Это почти как в России, где последней уловкой Эйзенштейна будет причисление своих кинематографических находок к области сна. «Это был сон!» «Это всего лишь сон», а значит, считается безобидным индивидуализмом.