Шрифт:
Елена взглянула на Богдана, и он показался ей вдруг изумительно старым и некрасивым. Она оправила на себе кунтуш, ощупала на груди письмецо и, подошедши к нему с улыбкой, нежно проговорила:
— Добрый день, тату! Что это тато такой сердитый, даже не замечает своей дони?
— Я искал тебя.
— Наконец–то вспомнил, — вздохнула Елена, — чуть ли не неделя!
— Не до тебя было, Зиронька, — проговорил уныло Богдан, целуя ее в лоб.
— Конечно, не до меня, — ответила пренебрежительно Елена, — для других для всех найдется время!
— Бог с тобой, для кого же, счастье мое?
— А хоть бы для первой попавшейся рвани! Знаю я много…
— Рвани? — отступил Богдан. — На бога, Елена! Это замученные, умирающие от голода люди…
— Бродяги! — передернула презрительно плечами Елена. — Кто же им велит бежать от своих господ? Вот помянешь мое слово, они тебя не доведут до добра!
Богдан взглянул на Елену с удивлением, пораженный скрытым раздражением, прозвучавшим в ее словах.
А Елена продолжала, теребя нервно свой шитый платок:
— Ты сам топчешь свою долю! К тебе так ласков и пан гетман, и пан староста, и вся шляхта братается с тобой, а ты как нарочно окружаешь себя всякою рванью, хлопством, быдлом… Да, да, не говори, я многое узнала теперь! — вскрикнула она нетерпеливо, не давая возражать Богдану. — Я не все знаю, но понимаю много! Вот когда на охоте сообщили о том, что сейм разбил все планы короля, и Оссолинского, и всех его приверженцев, а значит и твоих, я видела, как ты изменился в лице, как ты не спал целую ночь, как ходил темнее тучи, как скрывался все дни… Но я думала, что ты сильный и гордый человек, что ты бросишь свои затеи и сумеешь пристать к шляхте, которая тебя примет со всею душой… А ты! Ты снова окружил себя рванью! Я понимаю, в каждом панстве, в каждом магнатстве есть свои партии: если одна падает, то благоразумные люди примыкают к другой.
— Елена, не говори так, это вероломство, измена! — вскрикнул гневно Богдан, сжимая ее руку; но Елена продолжала дальше с вспыхнувшими щеками и недобрым огоньком, загоревшимся в глазах, вырывая свою руку из его рук.
— Кому? Тому, кто уничтожен? Или ты думаешь еще, что король и его партия будут бороться?
— Не знаю, вряд ли, если толки справедливы.
— Так зачем же ты медлишь? Я понимаю, что для короля нужны были и козаки, и хлопы, но теперь, когда его дело уже погибло, зачем ты якшаешься с ними и только порочишь себя?
— Потому что я стою за них! — ответил гордо Богдан.
— За них? За них? — повторила еще раз Елена, как бы не понимая сказанных ей слов. — Но какое же тебе дело? Тебя ведь не утесняет никто?
— Это мой народ, Елена!
— Совсем не твой. Твоих людей на хуторе не трогал никто.
— Дитя мое, — обнял Богдан Елену ласково рукой, — ты не понимаешь, что говоришь! Да, настало время сказать тебе многое, что я таил от тебя в душе своей. Я сказал тебе: это мой народ, и помни, Елена, что это не пустое слово. Народ это мой, потому что мы с ним одной крови, одной веры, одной доли! Каждая обида ему — есть обида мне! Каждый рубец на его теле ложится рубцом на сердце мое.
— Так ты хочешь быть заодно с толпой бунтующих хлопов? — отстранилась от Богдана Елена, обдавая его холодным, презрительным взглядом.
— Я хочу спасти мой порабощенный народ, обуздать своевольную шляхту и утвердить мир и покой в нашей земле.
— Ха–ха–ха! — усмехнулась Елена надменным смешком. — А если шляхта обуздает тебя и разгонит батожьем твоих оборванцев–друзей?
— Об этом я и хотел тебя спросить, дитя мое, — продолжал Богдан, снова обнимая ее и притягивая к себе, — ты одна у меня отрада… В моей тревожной, бурной жизни одна ты светишь мне, как звезда в бурную ночь. Скажи мне, жизнь моя, счастье мое, если фортуна отвернется от нас, если Богдану придется бежать и скрываться в татарских либо московских степях, скажи, последуешь ли ты всюду за мною? Будешь ли ты меня любить так и в горе, как любила в славе и чести?
— Я люблю только сильных, — произнесла медленно Елена, отстраняясь от Богдана и смеривая его надменным взглядом.
VII
Долго стоял Богдан, ошеломленный ответом Елены. И надменный тон, и презрительный уход, не дождавшись даже от него слова, — все это встало перед ним такою чудовищною новостью, что он просто оторопел и стоял неподвижно у двери, в которую скрылась Елена.
Что ж это? Лицемерие ли все было до сих пор с ее стороны, а теперь только оказалась правда? И в такой резкой, в такой грубой форме? Раздражение начинало овладевать Богданом; внутреннее волнение росло, кипятило кровь, стучало в виски и ложилось в грудь каким–то тяжелым баластом. Он вышел в сад и, блуждая машинально по тропинкам, очутился на берегу Тясмина, под склоненными ветвями ив. Свежий ветерок и болтливый лепет игравшей по камням реки утишили несколько жар, разгоревшийся в его груди, и дали другое направление мыслям.
«Что ж я так строг к ней? Она ведь и родилась, и воспиталась среди самой знатной шляхты; их думки и привязанности всосались ей в кровь! Да и в самом деле, народ ведь этот не родной ей, и откуда может она знать его страдания?» — оживлялся Богдан, подыскивая бессознательно оправдания для Елены и чувствуя, что, при обелении ее, у него самого сползает с сердца черный мрак и проскальзывает туда робкий луч. Он сам, сам, конечно, во всем виноват! Она, кроме Варшавы и этого хутора, и не видала ничего, а он до сих пор не познакомил ее с положением края. Знай она все, она никогда не отнеслась бы так холодно к чужому страданию своею ангельскою душой. И подкупающие, лживые уверения чувства брали верх над его умом. Да разве может скрываться за такими дивными глазами холодная душа? Чистое, невинное дитя! Конечно, ей скучно здесь на хуторе: все сторонятся ее, а он сам, убитый бездольем, какую радость может дать веселому, живому ребенку? Она сказала, что любит только сильных… Да разве это рабская подкупность души? Это тоже сила и благородная гордость!