Шрифт:
Благодаря Пушкину тайна антологического стиха сделалась доступна даже обыкновенным талантам; так, например, многие антологические стихотворения г. Майкова не уступают в достоинстве антологическим стихотворениям Пушкина, между тем как г. Майков не обнаружил никакого дарования ни в каком другом роде поэзии, кроме антологического. После г. Майкова встречаются превосходные стихотворения в антологическом роде у г. Фета. Г-н Майков нашел себе подражателя в г. Крешеве, антологические стихотворения которого не совсем чужды поэтического достоинства, – и, явись такие стихотворения в начале второго десятилетия настоящего века, они составили бы собою эпоху в русской литературе; а теперь их никто не хочет и замечать, – что не совсем неосновательно и несправедливо. Какого же удивления заслуживает Батюшков, который первый на Руси создал антологический стих, только разве по языку, и то весьма немногим, уступающий антологическому стиху Пушкина? И не вправе ли мы думать, что Батюшкову обязан Пушкин своим антологическим, а вследствие этого и вообще своим стихом? Жуковский не мог не иметь большого влияния на Пушкина; кому не известно его обращение к нему, как к своему учителю, в «Руслане и Людмиле»?
Поэзии чудесный гений, Певец таинственных видений, Любви, мечтаний и чертей, Могил и рая верный житель, И музы ветреной моей Наперсник, пестун и хранитель!Дальнейшие стихи этого отрывка, несмотря на их шуточный тон, показывают, как сильно действовали на детское воображение Пушкина даже и «Двенадцать спящих дев». Но влияние Жуковского на Пушкина было больше нравственное, чем артистическое, и трудно было бы найти и указать в сочинениях Пушкина следы этого влияния, исключая разве лицейские его стихотворения. Пушкин рано и скоро пережил содержание поэзии Жуковского, и его ясный, определенный ум, его артистическая натура гораздо более гармонировали с умом и натурою Батюшкова, чем Жуковского. Поэтому влияние Батюшкова на Пушкина виднее, чем влияние Жуковского. Это влияние особенно заметно в стихе, столь артистическом и художественном: не имея Батюшкова своим предшественником, Пушкин едва ли бы мог выработать себе такой стих.
Батюшкову, по натуре его, было очень сродно созерцание благ жизни в греческом духе. В любви он совсем не романтик. Изящное сладострастие – вот пафос его поэзии. Правда, в любви его, кроме страсти и грации, много нежности, а иногда много грусти и страдания; но преобладающий элемент ее всегда – страстное вожделение, увенчиваемое всею негою, всем обаянием исполненного поэзии и грации наслаждения. Есть у него пьеса, которую можно назвать апофеозою чувственной страсти, доходящей в неукротимом стремлении вожделения до бешеного и, в то же время, в высшей степени поэтического и грациозного безумия. Этим страстным вдохновением обязан наш поэт самой древности, и содержание взято им из ее мифологической жизни: оно в ярких красках рисует веселое празднество и обаятельно-буйных, очаровательно-бесстыдных жриц Вакха:
Все на праздник Эригоны Жрицы Вакховы текли; Ветры с шумом разнесли Громкий вой их, плеск и стоны. В чаще дикой и глухой Нимфа юная отстала; Я за ней – она бежала Легче серны молодой. Эвры волосы взвевали, Перевитые плющом, Нагло ризы поднимали И свивали их клубком. Стройный стан, кругом обвитый Хмеля желтого венцом, И пылающи ланиты Розы ярким багрецом, И уста, в которых тает Пурпуровый виноград, — Все в неистовой прельщает, В сердце льет огонь и яд! Я за ней… она бежала Легче серны молодой; Я настиг: она упала! И тимпан под головой! Жрицы Вакховы промчались С громким воплем мимо нас; И по роще раздавались «Эвое!» и неги глас.Такие стихи в наше время превосходны; при первом же своем появлении они должны были поразить общее внимание, как предвестие скорого переворота в русской поэзии. Это еще не пушкинские стихи; но после них уже надо было ожидать не других каких-нибудь, а пушкинских… Так все готово было к явлению Пушкина, – и, конечно, Батюшков много и много способствовал тому, что Пушкин явился таким, каким явился действительно. Одной этой заслуги со стороны Батюшкова достаточно, чтоб имя его произносилось в истории русской литературы с любовию и уважением.
Судя по родственности натуры Батюшкова с древнею музою и по его превосходному поэтическому таланту, можно было бы подумать, что он обогатил нашу литературу множеством художественных произведений, написанных в древнем духе, и множеством мастерских переводов с греческого и латинского, – ничуть не бывало! Кроме двенадцати пьес из греческой антологии, Батюшков ничего не перевел из греческих поэтов; а с латинского перевел только три элегии из Тибулла – и то вольным переводом. Перевод Батюшкова местами слаб, вял, растянут и прозаичен, так что тяжело прочесть целую элегию вдруг; но местами этот же перевод так хорош, что заставляет сожалеть, зачем Батюшков не перевел всего Тибулла, этого латинского романтика. Каков бы ни был перевод этот в целом, но места, подобные следующим, выкупили бы его недостатки:
Нет друга моего, нет Делии со мной. Она и в самый час разлуки роковой Обряды тайные и чары совершала: В священном ужасе бессмертных вопрошала; И жребий счастливый нам отрок вынимал. Что пользы от того? Час гибельный настал — И снова Делия печальна и уныла, Слезами полный взор невольно обратила На дальний путь. Я сам, лишенный скорбью сил, «Утешься!» – Делии сквозь слезы говорил; «Утешься!» – и еще с невольным трепетаньем Печальную лобзал печальным лобызаньем. Казалось, некий бог меня остановлял, То ворон мне беду внезапно предвещал, То в день, отцу богов, Сатурну посвященный, Я слышал гром глухой за рощей отдаленной. О вы, которые умеете любить, Страшитеся любовь разлукой прогневить! Но, Делия, к чему Изиде приношенья, Сии в ночи глухой протяжны песнопенья, И волхвованье жриц, и меди звучный стон? К чему, о Делия, в безбрачном ложе сон И очищения священною водою? Все тщетно, милая, Тибулла нет с тобою! Богиня грозная! спаси его от бед, И снова Делия мастики принесет, Украсит дивный храм весенними цветами, И с распущенными по ветру волосами, Как дева чистая, во ткань облечена, Воссядет на помост: и звезды и луна, До восхождения румяныя Авроры, Услышат глас ее и жриц фарийских хоры. Единственный мой бог и сердца властелин, Я был твоим жрецом, Киприды милый сын! До гроба я носил твои оковы нежны, И ты, Амур, меня в жилища безмятежны, В Элизий приведешь таинственной стезей, Туда, где вечный май меж рощей и полей; Где расцветает нард и киннамона лозы И воздух напоен благоуханьем розы; Там слышно пенье птиц и шум биющих вод; Там девы юные, сплетяся в хоровод, Мелькают меж древес, как легки привиденья; И тот, кого постиг, в минуту упоенья, В объятиях любви неумолимый рок, Тот носит на челе из свежих мирт венок. Но ты, мне верная, друг милый и бесценный, И в мирной хижине, от взоров сокровенной, С наперсницей любви, с подругою твоей, На миг не покидай домашних алтарей. При шуме зимних вьюг, под сенью безопасной, Подруга в темну ночь зажжет светильник ясной И, тихо вретено кружа в руке своей, Расскажет повести и были старых дней. А ты, склоняя слух на сладки небылицы, Забудешься, мой друг; и томные зеницы Закроет тихий сон, и пряслица из рук Падет… и у дверей предстанет твой супруг, Как небом посланный внезапно добрый гений. Беги навстречу мне, беги из мирной сени, В прелестной наготе явись моим очам, Власы, рассеянны небрежно по плечам, Вся грудь лилейная и ноги обнаженны… Когда ж Аврора нам, когда сей день блаженный На розовых конях, в блистаньи принесет И Делию Тибулл в восторге обоймет?Элегия, из которой сделали мы эти выписки, не означена никакою цифрою. Она вся переведена превосходно, и если в ней много незаконных усечений и есть хотя один такой стих, как
Богами свержены во области бездонны, —то не должно забывать, что все это принадлежит более к недостаткам языка, чем к недостаткам поэзии; а во время Батюшкова никто и не думал видеть в этом какие бы то ни было недостатки. Если перевод III-й элегии Тибулла и уступит в достоинстве переводу первой, тем не менее он читается с наслаждением; но XI элегия переведена Батюшковым более неудачно, чем удачно: немногие хорошие стихи затоплены в ней потоком вялой и растянутой прозы в стихах. Она довольно велика, но в ней можно указать на одно только место: