Шрифт:
— Во имя бога Тлалока. Мы делаем это, чтобы шел дождь.
— Да, да. Извини. Он же сидит на вершине пирамиды, рядом с дедушкой Уицилопочтли, богом войны. Богом-покровителем ацтеков. Это он убил четыреста своих братьев и расчленил сестру, когда она кормила ребенка грудью? И напомни мне, какой бог был освежеван?
— Шипе-Тотек.
— Да, старый добрый Шипе-Тотек, в честь которого проводятся бои силачей. Вот только это не честные бои, потому что воина-пленника привязывают за лодыжку к каменному диску и ему приходится одновременно сражаться с тремя противниками.
Малинцин не хотелось говорить ему, что она тоже считала богов своего народа ужасными. Она не хотела рассказывать ему о женщине из ее города, которая встретила смерть в лесу вместе со своим ребенком и предпочла умереть, а не принести его в жертву. Не хотела рассказывать ему о красивых юных девах, которых приносили в жертву богине зеленой кукурузы. Не хотела рассказывать о своем отце, который, не погибнув на войне и не пав жертвой во время ритуала, должен был скитаться в подземном мире четыре года после смерти до того, как ему разрешат вознестись к богу солнца и превратиться в птицу или бабочку. Не хотела рассказывать о женщинах, умиравших при родах, которые были воинами в своей стихии, но их все равно хоронили на перекрестках, и на них ложилось страшное проклятье — вечно скитаться в окрестностях своих сел. Она не стала рассказывать ему и о людях, считавших, что император и его окружение начинали «цветочные войны» не из благочестия, но для того, чтобы запугать жителей империи.
— Я объясню тебе, в чем твоя проблема, донья Марина. Ты любишь меня настолько сильно, что не знаешь, как поступить. — Кортес забил трубку. — Ты любишь меня больше еды, больше воды, больше жизни. Ты любишь меня настолько сильно, что от этого даже ненавидишь меня. Твоя страсть слишком сильна, и это не пойдет во благо ни мне, ни тебе, донья Марина. Нужно быть умеренным во всем, как учил Марк Аврелий.
— Донья Марина — это не мое имя. 'Ese no es mi nombre, ninguno de ellos es mi nombre![56]
— Я знаю твое имя. Иди же сюда. Давай я прошепчу тебе его на ушко.
— Нет, я не подойду.
— Сердимся, да? Ты что же, хочешь умереть, умереть этой ночью? Это легко устроить.
Он выхватил кинжал, который всегда держал под рукой. Малинцин отшатнулась. Он притянул ее к себе и страстно шепнул ей на ухо: «Puta, puta»[57]. Затем он заломил ей руку за спину и прижал другую ее руку к циновке.
— Нет! — закричала она.
— Нет? Крикни еще раз, дорогая, и ты увидишься с Франсиско в аду.
Аду сидел на своей циновке, потягивая деревянную трубку.
— Привет, — сказал Альварадо, заглядывая к нему.
— Привет, — ответил Аду.
— Итак, мы добрались до столицы.
— Да.
— Отличный был ужин.
— Да.
— Завтра, как я слышал, мы отправимся смотреть город.
— Хм-м-м-м…
— Жаль беднягу Франсиско. Разве можно выходить под палящие лучи солнца без шляпы?
— Да, и жаль Куинтаваля, которого казнили, — добавил Аду.
— Да, жаль Куинтаваля, — Альварадо потупил взгляд. — Дрянное дело было. Некоторые сказали бы, что он получил то, о чем просил.
— А вы, сеньор Альварадо? Что бы вы сказали? ?Y usted, Se~nor Alvarado, qu'e dice usted? О чем вы просите?
Аду взглянул на Альварадо. У того подергивалась нижняя губа и покраснели крылья носа.
— Пожалуй, пойду на циновку, — сказал Альварадо. — Долгий был день.
— Да, долгий.
Отец Ольмедо сидел вместе с Агильяром, читая восьмую молитву дня, посвященную Деве Марии.
— Жаль, что Франсиско мертв, — сказал отец Ольмедо, когда Агильяр закончил молитву.
— Но он же с Господом, правда? Скажите мне, отче, самоубийство — это ведь очень тяжкий грех, не так ли? А отчаяние — не худший ли это из грехов?
— У меня другое мнение на этот счет, Агильяр. Я думаю, что брат Франсиско был мучеником.
— А Папа Римский разделил бы это мнение?
— Не думаю. Но несомненно, Агильяр, наш брат сейчас с Богом, а значит, для него не имеет значения мнение Папы, прелатов, императоров, королей, командиров и кого бы то ни было.
— Вы видели груду черепов, отец Ольмедо?
— Видел, Агильяр. Это ужасно.
Исла чистил ногти острым камнем.
Берналь Диас вносил записи в книгу.
Ботелло, скучавшему по Франсиско, показалось, что он увидел его в небе: он разглядел очертания лица Франсиско в звездах.
Моктецума рано отправился спать. Хотя перед сном он обычно разговаривал с советниками, этим вечером он решил обдумать события дня в одиночестве. Он не знал, был ли человек, которого он повстречал, Кетцалькоатлем, старым богом, жрецом и поэтом, вернувшимся правителем Тулы, или же Кортес — это волшебное создание, порождение злобного бога-шутника, посланное сюда для того, чтобы искушать его. Моктецума уже ни в чем не был уверен. До этого времени его жизнь представляла собой череду предзнаменований, добрых и злых, и каждое событие предвещали звезды, линии полета птиц, особое расположение предметов. Все происходящее содержалось в предсказаниях, а его долг и обязанности обуславливались традицией. Ход года, особые празднества каждого месяца, обычаи — все было предопределено и повторяло традиции предков.