Шрифт:
Дальше я поведал ей замысловатую историю. Шел я однажды по Большой улице и встретил карету. Из кареты выглянул важнецкий гладкий барин в лисицах и соболях. Барин спросил, где Покровская улица. Я указал ее. Гладкий барин полюбопытствовал, как меня зовут, и, когда я назвал себя, он внимательно на меня посмотрел. — «Не помнишь ли твоего крестного отца?» — «Мой крестный отец — сын генерала Унковского». — «Я и есть сын генерала Унковского; здравствуй, здравствуй, дорогой крестник»! Понятно, он меня расцеловал, и, понятно, он посадил меня к себе в карету, и, понятно, на тройке вороных мы подкатили к «Гранд-Отелю», лучшей гостинице в городе. Роскошные ковры, люстры, зеркала, картины, лакеи в золоте и в серебре… Я отобедал у сына генерала Унковского, моего крестного. На прощанье он хотел навязать мне подарки и золотой, но я отказался и от подарков и от золотого. Крестный в карете доставил меня в училище, это видела вся бурса. Меня засыпали расспросами. Да, да, это мой крестный, сын всемирно известного генерала Унковского, того самого, который держал знаменитую шапку Владимира Мономаха, когда совершалось помазание Александра III на царство. С крестным я могу побывать запросто у губернатора или у архиерея. Карета в моем распоряжении.
Слушая эти мои сказания, Ляля раскрывала милый и непорочный свой рот и только один единственный раз отметила с недоумением противоречие: повторяя поучительную и пышную историю об Унковском, я великодушно согласился принять золотой и на славу угостил бурсаков, то-то пир был горой. Покутили порядком. Здесь Ляля несмело заметила:
— В прошлый раз ты говорил, что денег у крестного папы ты не брал, а сейчас говоришь, что ты взял у него деньги.
— Какая ты недогадливая, Ляля! — ответил я сестре без малейшего смущения. — В прошлый раз мама в кухне высеивала муку и могла услышать, что я прокутил целый золотой. Она не должна об этом знать, не правда ли?
Да, это истинная правда, мама не должна знать о грешках своего непутевого сына.
Не поскупился я на слова и перед деревенскими ребятами. Соседу Ваньке Пасхину я дотошно объяснял, насколько трудно изучать греческий язык и латынь, дальновидно умолчав, что изучают их в бурсе со второго класса. Ванька с остолбенением слушал мои таинственные выкрикивания: антропос, целюм, стелла. Он даже забывал вовремя рукой провести под носом. Рассказывал я также о городе, о домах в двенадцать этажей, о пальмах в городском саду, об архиерее, о зверинце. В зверинце я не успел побывать и только на афишах видел страшных полосатых тигров, похожих, впрочем, больше на наших отечественных коров, но подобные мелочи отнюдь меня не смущали. Утверждал я также, что воспитанникам духовного училища «воспрещается» (именно так я и говорил — воспрещается) водиться с Ваньками и Таньками, потому что им, питомцам, приуготован путь злачный и отличный от ванькиной и танькиной деревенщины, и, доведись Тимохе Саврасову увидеть меня вместе, например, с Пасхиным, не посмотрел бы неукоснительный инспектор на каникулы и уж сумел бы расправиться с ослушником. Тут я пугливо осматривался по сторонам, и вместе со мной оглядывался и таращил глаза и Ванька Пасхин.
Надо было сохранить меру в гиперболах. Я не сохранил ее, и дня за два до отъезда мама с грустью промолвила:
— Смотрю я на тебя и не узнаю: точно подменили тебя. Чужой стал, одичал, лгать научился. И что только делают с вами в вашей бурсе? Не будь ты сиротой, а я — просвирней, и одного дня не продержала бы тебя в этом училище. Ты должен помнить: надеяться нам не на кого, нужно самому выбиваться в люди; а то что же это будет: не успел полгода проучиться, а уж получил плохую отметку по поведению! И дома пред родными, тебя слушая, прямо делается стыдно.
В свое оправдание могу сказать одно: при всей своей оголтелости я часто размышлял о жизни-мачехе и о своих незадачах…
В бурсе я нашел покровителей в старших классах. Я нередко слонялся меж партами и клянчил почитать книги. Бурсаки заметили, что я знаю отрывки из «Демона», «Мцыри», баллады Жуковского и даже оды Державина. Меня причислили к «башковитым». Башковитых бурса уважала, пожалуй, даже больше, чем силачей и отчаянных. Это может показаться странным для бурсацкого быта, но это так именно и было. По-своему бурса оберегала «башковитых», ими гордилась, их поощряла, и не этим ли, между прочим, объясняется, что как-никак из мутных бурсацких недр вышло много славных разночинцев: революционеров, писателей, критиков, публицистов, ученых?
Мне помог четвертоклассник Чапуров, ученик больше старательный, чем одаренный. Он брал для меня книги из библиотеки для великовозрастных, защищал от обид, насмешек и колотушек, зазывал в четвертый класс и заставлял читать стихи. Сверстники Чапурова ко мне тоже сделались снисходительными, а потому и в младших классах меня меньше стали дразнить.
Перед масляной неделей Тимоха вновь поймал меня с недозволенной книгой. Среди книжного хлама у букиниста, сухого, степенного старика, я нашел книгу рассказов Короленко. Книга сильно заплесневела у корешка, пахла затхло и кисловато. Я прочитал повесть о девочке, погибшей среди каменных развалин, о бродяге Тибурции. Повесть увлекала меня, и я втихомолку даже плакал над ней. Я проходил с книгой однажды по коридору, неожиданно на меня надвинулся Тимоха Саврасов, и не успел я моргнуть глазом, как он уже выхватил у меня Короленко:
— Откуда взял?
— Нашел в столовой под шкафом…
— Так, так… — Тимоха корешком ударил меня в плечо. — Жюля Верна нашел под шкафом, Короленко нашел под шкафом… Придумал бы что-нибудь позабористей.
Я не хотел придумать что-нибудь позабористей; хотелось позлить Тимоху.
Тимоха скривил губы и небрежно перелистал книгу.
— За такие книги, братец ты мой, за такие запрещенные книги безо всякого выгоняют вон из училища. Будешь читать этих Короленок, собирайся лучше к мамаше на полати.
Я отсидел в карцере и опять получил четверку по поведению. Тимоха прозвал меня господином Короленко и писателем. К этим прозвищам он прибавлял разные позорные клички:
— Эй ты, господин писатель Короленко, тать нощной и дневной! Ничего еще не сбондил?.. А что там написано у господина писателя Короленко про тех, у кого чешутся руки на чужое добро?..
Ах, навязло в зубах у меня тогда это чужое добро!
В первый класс я перешел седьмым по разряду, а учился вторым.
Проступок мой бурсой забывался…