Шрифт:
Злоба дня внесла в мои наброски немало неожиданного. Немногие из портретируемых сохранили сходство с изображением. Либо оно не было правдивым, либо они (читатель убедится). Я сомневался, включать ли в эту книжку все уцелевшие шаржи. За последнее время жизнь в Испании, особенно после 1936 года, изменилась настолько, что все в ней и сами люди стали или кажутся другими, и чтобы найти общий язык, я должен заново переписать эту книгу… да и все остальные. Но при таком подходе в день нашей смерти все труды наши пойдут прахом, а мои и подавно. Если мы питали уважение к человеку, а потом утратили или наоборот, его прежний образ не должен ни умаляться, ни возвеличиваться от наплыва новых чувств. В таком случае рисуется новый портрет, что я и делал. Нельзя исправлять портрет, тем более шарж и уж тем более лирический шарж в зависимости от поведения прототипа, который существует сам по себе. Это не поэтический вымысел, рожденный нашими вкусами и желаниями, а литературное изображение личности, которую мы не можем себе присвоить.
Из рукописного предисловия к окончательному (незаконченному) варианту книги
ЕСТЬ И БУДУТ
Есть мертвые, которые остаются для меня живыми, и живые, которые приходят и уходят в будущее. Это не каталог знаменитых испанцев. Нет. Напротив, их здесь явно не хватает.
Для меня есть и будут только чистые и пламенные. Огонь и сердце. Любительщина, рвачество, пересуды и ниспровергательство, даже если оно талантливо, меня не интересуют.
Есть и будут, в итоге, одиночки, ибо если чистая душа одинока в себе самой, насколько безысходней пламенное одиночество на людях. Эту галерею портретов можно было бы назвать «Огонь и сердце».
Я отнюдь не претендую на то, чтобы представить здесь всех испанцев огня и сердца со времен Карлоса III до наших дней. Это абсурдно.
Здесь те, кто проник в мое сознание до самого сердца и ранил его.
Гойя
Гойя, один из трех лучших испанских художников, помимо того, лучший английский художник.
Он на лету освоил английскую живопись и воссоздал на свой и такой испанский лад то, чем она должна быть.
Словом, живопись у него тонкая.
Но под этой тонкой живописью нет холста, как у англичан, а вместо того, как у некоторых монстров с полупрозрачной кожей, пульсирует живой организм.
Гойя
Покидая свою нору, он не жмурится ни от испанского солнца, ни от темных зорь, ни от кровавых закатов. Навстречу — свет, желанный или нещадный, или тьма, жуткая или нежная. А лицом к лицу — он, один на один, такой как есть. Ревнитель добра и зла, любви и ненависти, жажды и утоления, соучастник жизни, страдания и смерти. Он наготове — творец и демон живописи. И не знает ни усталости, ни отдыха.
Он гол душой и телом. На испанском карнавале ему всегда претила маска человека, но он надевал ее, чтобы жить, казаться человеком. (Не перевоплотился ли в 1808 году Эль Греко, но сменивший душу?)
Сколько глаз вбуравил он во все и насколько вживил эти свои глаза в наши, чтобы самому и впредь видеть все глазами всех и всего! Глаза — единственное, что не скрыть маской. И сколько испанского света в тех глазах, что он посеял, — сгустках души, забывшей тело, как в экстазе забывают земные радости, потому что всю жизнь целиком видят в упор! Да, именно так — забытое тело и горящие глаза.
Не раз, мимо воли, меня обступали глаза Гойи бесконечной вереницей и смотрели на меня жадно, злобно, жалостно и нежно, с ненавистью и любовью, неугасимо жгучими. И в моем сознании Испания той поры, когда начала кроить свой собственный урезанный флаг, пристально вглядывается в Испанию сегодняшнюю, которая — увы! — всего лишь меняет наряд, подбирая цвета, пугающие малодушных.
Рубен Дарио
Рубен Дарио, мой Рубен. Сколько их, Рубенов, живет во мне, таких сходных и таких разных, и всегда новых! В этой веренице («Мой Рубен Дарио», «За и против Рубена Дарио», «Испанский Рубен Дарио» и т. д.) его ипостаси не сменялись поочередно. И последняя из них, его смерть, болит во мне с тех пор, как в жестоком феврале 1916 года радио настигло меня скорбной вестью у берегов Ньюфаундленда, слепых от снежной бури, на пути из Испании в Нью-Йорк, том безнадежном пути, который он, уже еле тепливший в себе остатки жизни, проделал до меня. (Я успел еще принять — с таким волнением! — его предпоследнее рукопожатие в нью-йоркском Hispanic Society [20] , где он оставил свою предсмертную фотографию с подписью, все еще твердой и округлой.)
20
Испанское Общество (англ.).
Сегодня, на его родине и над его прахом, по прихоти нахлынувшей волны воспоминаний Рубен Дарио в моем воображении предстает моряком, наверно, благодаря фотографии, когда-то, еще в Мадриде, подаренной мне Альфонсо Рейесом, самым близким и верным другом Рубена Дарио. И благодаря или вопреки бескрайним дождливым далям покатой Флориды, плоско сбегающей к морю и дальше на юго-восток — к Никарагуа, Рубен Дарио снят в летней морской форме. Капитанской?
…туда, где ветер золотист и жарок…Часто думаю, чем был Рубен Дарио? Нет, не морским волком. Морским чудищем, наполовину человеческим. Изысканный и дикий, он всегда казался мне порождением моря, а не земли. Я редко заставал его на пыльной дороге; думаю, что камень ему претил, песок оборачивался для него водорослями. В Испании он пропадал на Майорке или в Малаге и оттуда слал мне букеты стихов. Мадрид подстерегал его и, загипнотизировав, обвивал, как морской змей. Городское море щекотало ему ноздри, и он, угадывая, предчувствуя, с наслаждением ловил, всеми порами тела и на всех развилках розы ветров, запах Пеннорожденной. Не раз я видел, как он к непременному виски заказывал мидии. В нем самом было что-то от огромного беззащитного моллюска. И, бесспорно, его гулкий излюбленный инструмент — это раковина. Его поэзия — разве не дуэт для раковины и лиры?