Шрифт:
Был еще один человек кроме Гоца, которому Гершуни успел сообщить всё. И человек этот, Иван Николаевич (Евгений Филиппович), оказался в сложной ситуации. Нужно было выбирать.
В сущности, у него было три варианта действий.
Первый — честно (как бы двусмысленно в данном случае ни звучало это слово) выдать полиции оставшуюся часть БО. Он удостоился бы похвалы начальства и, вероятно, крупной денежной премии. Но это могло стать концом серьезной и высокооплачиваемой работы. Эсеры, эсдеки, пропагандистские потуги, эмигрантские дрязги — да, все это было интересно охранке, но далеко не в такой степени, как террористы. Кроме того, еще неизвестно, насколько осторожно распорядились бы начальники его информацией. Над ним могла нависнуть угроза разоблачения. Что это означало? В лучшем случае — разрыв с семьей (а сыновей Азеф любил), всеобщий остракизм, невозможность устроиться ни на какую службу, кроме публичной полицейской (для которой ему еще надо было выкреститься). В худшем — физическая расправа. С возрождением настоящего террора работа осведомителя снова, как в 1880-е годы, становилась по-настоящему опасной.
Второй путь: постепенно порвать как революционные, так и полицейские связи, устроиться инженером где-нибудь за границей… Да, в деньгах он потерял бы поначалу, но безопасность тоже чего-то стоит.
И третий путь — возглавить Боевую организацию и начать по-настоящему серьезную, смертельно опасную двойную игру. С большой кровью, большими деньгами, большими политическими последствиями.
То, что Азеф выбрал третий путь, во многом связано с событиями весны 1903 года.
Речь прежде всего о том, что случилось 6–7(20) апреля 1903 года в Кишиневе — о самом знаменитом (хотя не самом большом) еврейском погроме в Российской империи начала XX века.
Поводом были слухи о ритуальном убийстве, якобы совершенном евреями, распространявшиеся местной черносотенной (впрочем, этого слова, кажется, еще не было) газетой «Бессарабец». Кроме того, какие-то агитаторы внушали горожанам, что на Пасху царь «разрешил» расправляться с евреями. Никаких опровержений со стороны властей не последовало. Погром начался днем 6 апреля, а войска вмешались (и немедленно навели порядок) только в пять вечера на следующий день. К тому времени было убито 50 человек, ранено 600 и разрушено чуть ли не полгорода.
На фоне свирепости, проявленной той же весной при усмирении мятежников в Златоусте, это особенно бросалось в глаза.
Хаим Нахман Бялик, еврейский национальный поэт, в поэме «Сказание о погроме» обличал не погромщиков и не власти, а своих соплеменников — за трусость перед лицом разбушевавшейся черни:
И оттуда Введу тебя в жилья свиней и псов: Там прятались сыны твоих отцов, Потомки тех, чей прадед был Иегуда, Лев Маккавей, — средь мерзости свиной, В грязи клоак с отбросами сидели, Гнездились в каждой яме, в каждой щели — По семеро, по семеро в одной… Так честь Мою прославили превыше Святых Небес народам и толпам: Рассыпались, бежали, словно мыши, Попрятались, подобные клопам, И околели псами… (Пер. В. Жаботинского) [90]90
Бялик X. Стихотворения и поэмы. СПб., 1995. С. 121–122.
Бялик несправедлив. Кишиневские евреи пытались защищаться — палками, кольями, изредка (когда было чем) — отстреливались. Но они не были готовы к погрому и бездействию полиции. Погрома ждали в Одессе. Там (на квартире зубатовской Еврейской независимой рабочей партии) были сформированы и вооружены отряды самообороны, с участием всех слоев еврейской молодежи — от студенчества до уголовников и портовой шпаны. (Это выразительно описано Жаботинским в романе «Пятеро».) А в Кишиневе таких отрядов не создали, да и студенчества не было, и с еврейской шпаной дело обстояло похуже, чем в Одессе.
У российского общества шок вызвало в первую очередь поведение властей. Оно, судя по всему, диктовалось в большой степени, если не преимущественно, трусостью. Губернатору Викентию Самойловичу фон Раабену не хотелось выглядеть защитником «жидов» от христиан. Полиция на местах, со своей стороны, была настроена вполне антисемитски и не торопилась мешать народной расправе — во всяком случае, без специального приказа.
Но общественностью, и без того раздраженной, это было воспринято совершенно иначе.
Почему? Ну, во-первых, просто есть уровень некомпетентности, в который поверить труднее, чем в тотальный заговор. Это относится как к апрелю 1903-го, так и к январю 1905 года, к Кровавому воскресенью. Сперва стали искать тайных инициаторов погрома на местном уровне. (Речь шла, например, о начальнике Кишиневского охранного отделения фон Левендале, в той или иной степени причастном к антиеврейской агитации.)
Но в начале мая в парижских газетах была напечатана телеграмма, якобы посланная Плеве фон Раабену 25 марта и предписывавшая «в случае столкновений между христианами и евреями, всегда бывающими на Пасху», воздержаться от применения оружия. Это уже была фальшивка — современные историки на сей счет единодушны. Никаких следов исходящего (в Петербурге) и входящего (в Кишиневе) письма не найдено в царских архивах.
Но фальшивое письмо всё объясняло. А заодно снимало ответственность с народа и полностью перекладывало ее на власть, как-то восстанавливая привычную интеллигентскую картину мира.
Тем более что Плеве стяжал славу политика-антисемита. Как начальник полиции и товарищ министра внутренних дел он был исполнителем (а иногда и формальным инициатором) стеснительных для евреев законов времен Александра III. На самом деле это, видимо, не всегда отражало его личные взгляды. Профессору И. И. Янжулу, убеждавшему его в необходимости предоставить евреям равноправие, он отвечал так: