Шрифт:
В НИИ уже все знали про строевский «гремящий роман с поэтессой», Александр Георгиевич рассказывал мужчинам подробности и, понизив голос, говорил:
— Понимаешь, я не хочу называть ее имени… — и тут же, цитируя какую-нибудь известную строчку Бурминой, заливался гордым смехом: — Да, это — «Шекспир — XX век»!
Пегов не поддерживал разговоров на эту тему, и тот в конце концов отстал от него. Хотя, рассказывая о Бурминой другим, продолжал повторять: «Пегов не даст соврать».
Прошли май, и июнь, и июль.
Август вдвинулся в комнату лаборатории махиной липкой жары. Жара была тем нестерпимее, что система «эйр-кондишн», всю зиму гнавшая в помещения арктический холод, перед которым были беспомощны техники-смотрители, сейчас поддавала жару. Пегов сидел над страницей отчета. Непорочная белизна ее была нарушена лишь одинокой строкой: «За отчетный период лаборатория…» Вывести следующую не было сил, Пегову хотелось написать только: «Была жара, жара плыла. В июле было это». И мысленно поправлял себя: «В августе».
— Наш ЛЭП во власти нелэпости климата. Картина кисти… — Александр Георгиевич распахнул дверь лаборатории.
Пегов сделал вид, что углублен в работу, но Строев, уже шагнув к нему, увидел девственную чистоту страницы:
— Температура воздуха не благоприятствует любви, а также научной деятельности. Хотя, впрочем, моя-то!.. — Он ждал вопроса, но Пегов сонно молчал. И тогда Александр Георгиевич опустил на лист отчета раскрытый журнал. Пегов увидел: цикл стихов Бурминой. И заголовок первого стихотворения: «Апрельский снегопад».
— Художественное чтение у нас — в коридоре, — сказал он.
— Ну и глупо, — обиделся Строев, — ты лучше почитай, — и вышел. От двери крикнул: — Только не потеряй журнал. Единственный экземпляр.
Пегов перевел взгляд на раскрытую журнальную страницу.
Кто простегал снега
Прилежницей-капелью,
Вонзая иглы в перья
Пологих одеял?..
«Действительно — кто?» подумал Пегов и вдруг увидел склон горы за храмом. И впрямь похожий на пухлое белое одеяло, простеганное острыми каплями, срывающимися с сосновых веток. Он читал, и к нему возвращалось все, что он забыл, а может, и не заметил даже тогда.
…Вслепую, наугад
Воздвиг из сосен крепость.
Но это ведь нелепость:
Апрельский снегопад!
Апрельский снегопад —
Заклятый враг резонов,
Попратель всех сезонов
И низвергатель дат…
Какая-то веселая отвага причастности к этой свободе от календарей, нелепице и неподвластности привычному ходу событий наполняла его, и уже точно собственное утверждение он произнес вслух:
И вправду: эти дни —
Питомцы беспорядка
Нам, видимо, сродни,
Близка нам их повадка…
— Что вы сказали, Леонид Эдуардович? — отозвалась стоящая у прибора лаборантка.
— Вот дура! А хвасталась чем? Новой дубленкой! — сказал Пегов.
— Кто? Директорская секретарша? — спросила лаборантка.
— Секретарша, секретарша…
— Это точно, она — дура, — согласилась лаборантка.
Стихи были о любви, которая застигает вопреки прогнозам и уверенности, подобно этому апрельскому снегопаду, попирая резоны и привычки и, подобно снегопаду в апреле, может отхлынуть, но все равно беспримерность ее повадки будет преследовать тебя всякий раз, когда размеренная походка календарей и дел старается приучить тебя к незыблемости распорядка жизни, который ты предписал себе.
И уже не было ни жары, ни лаборантки у прибора, и прохладное ощущение полета вдруг наполнило все пеговское существо.
…Ася ответила сразу, в телефонной трубке даже не прозвучал гудок. А может, и прозвучал, но Пегов услышал только ее голос.
— Что случилось? — спросила она.
— Случилось. Апрельский снегопад, — ответил Пегов и теперь услышал еще, как колотится у него сердце.
— Нет, — сказал Ася, — уже август.
— Значит — апрельский снегопад в августе, — сказал Пегов».
Вот написала. Вот прочла тебе. Ну и — как? Не говори, не говори ничего, пожалуйста. Не понравилось? Но рассказ-то еще ученический, первый. А сочинять, оказывается, жутко интересно. По неведомому зову, приказу к тебе сбегаются предметы, люди, обрывки разговоров, стихи, прочитанные московским поэтом на вечерних посиделках, давние воспоминания… И люди на обыкновенном листе бумаги начинают править бал своих поступков.
Все это не про нас с тобой, и в чем-то — про нас. Уже закончив рассказ, я поняла, что в нем — отзвук, отголосок наших бесед об искусстве. Это ты мне сказал: «Искусство не управляет людскими чувствами. Но оно может высвободить их из заточения в нас самих»? Ты? Или я хотела в каком-то письме написать тебе об этом. Значит, все равно, ты.