Шрифт:
— Не смею, государь, и глядеть на тебя, — смущённый, красный от стыда ответил чернец. — Прости, согрешил.
Простил Аввакум и мантию с клобуком в окошко подал. С тех пор издали стал кланяться. И архимандрит монастырский благодарил Аввакума, мол, стал братию почитать чернец, не пьёт, а то с ним сладу не было.
Воевал Аввакум с никонианским распутством не только на площадях вне храмов: в двух посадских церквах восстановил службы по старым служебникам, вернул двуперстие и всё отброшенное Никоном за ненадобностью. Сам служил обедни. Скоро большинство городских прихожан, покинув свои церкви, стали стекаться к нему на службы и проповеди, а посадские попы со своими клирошанами вернулись под благодатную скинь старой веры. Более двухсот детей духовных уже было у Аввакума. А попы-нововерцы трёх градских церквей сходились с немногой паствой в какой-нибудь одной и в мраке душевном от угарных речей Аввакума окормляли себя сами, жаловались воеводе и архиепископу, записывали на листки доносы пронырливых подслухов и сами присочиняли, о чём кричит народу сосланный и назад востребованный царём, не знающий страха и потому опасный протопоп.
В эти-то дни и посетил Аввакума направленный из Рима миссионером в Россию и тоже сосланный несколько лет назад из Москвы в Тобольск за неуёмное проповедование католицизма Юрий Крижанич.
О нём рассказывал воевода, мол, очинно умён, а по рождению хорват, наукам учился в Риме, Болонье и Вене, книг написал полное беремя на измышлённом «общесловенском» языке — смеси русского с хорватским и польским — голову разломишь читая, так-то уж хитроумно наковырено, неначе с похмелья мудрствовал.
Аввакум был в избе один, сидел за столом, писал столбец енисейскому воеводе Ржевскому. На топот в сенях даже пера от бумаги не отнял, подумал — Марковна пришла или дети, а когда повернулся на вежливый кашляток, удивился незнаемому человеку в поношенном кунтуше и шляпе немецкой, с выскобленными до синевы подбородком и щеками.
— Здравия тебе, отец Аввакум, — человек снял шляпу и по-иноземному, шоркнув ножкой, склонился и шляпой помахал у ног, обтянутых полосчатыми чулками, будто обмахнул жёлтые башмаки на высоких каблуках с пряжкой.
— Тако и тебе, — признав, кто перед ним, встал и поклонился протопоп. — Пожалуй к столу.
— Спаси Бог, — поблагодарил гость и, не взглянув на иконы, слева направо перекрестился ладошкой.
— Впервой у меня так-то знаменуются, — усмехнулся Аввакум. — Да ты садись, коли явился.
— Крижанич я, — умостившись за столом напротив хозяина, представился гость. — Как разумею, мы ягоды одного поля?
Такое начало разговора Аввакум счёл неладным: любопытные огоньки в глазах померкли, он отдвинул вбок чернильницу с воткнутым в неё гусиным пером, потрусил над столбцом песочницей, встряхнул им и тоже отложил.
— Прослышан о тебе, — уж очень равнодушно, как давно знакомому, но нелюбезному душе человеку, ответил Аввакум. — Што ягоды мы, так то оно быть может, а што одного поля — никак. Разные поля-то. На том другом суседом тебе чернец Семёнко Полоцкой, ал-манашник, кой царю и деткам его Демосфеном да Плутархом умёнки слабенькие затемняет.
— А ты не прост, Аввакум, — удивлённо качнул бровями гость. — И философические труды Аристотеля и Платона небось с уразумением чёл?
— Ну-у, — Аввакум пожал плечами. — Забавы ради баловалси маненько, да што за польза от книг тех. Полистал, да отставил. Не чту таковых.
Улыбнулся Крижанич, прикрыл глаза и головой в долгих патлах, по плечам расчёсанных, осуждающе закивал:
— А когда не чтёшь, так и не знаешь ничего, — обронил тихо. — И грамматике как надобно учён ли, сомнение имею.
Протопоп ёрзнул на скамье.
— Грамматику отчасти разумею, — возразил, — грамматика не вере учит. А измысленные книжки философов тех, кои в болванов верили и в тщетной мудрости упражнялися, на что честь?
Крижанич выпятил красную губу, сощурил глаз.
— Ну а богословию так ли учён, как сказывают?
— Богословию Христа моего учусь всякий день, — Аввакум глянул на образ Спасителя, перекрестился. — А всё ж мне, грешному, мало знания того. Помнишь, как Августинов мальчонка восхотел море ложкой вычерпать? Тако и я тщусь премудрость Божью в себя влить, да куда там… Неуч я человек.
Тихонько, в ладошку хохотнул Крижанич, вроде — не такой уж и неуч ты, протопоп.
— Малое знание родит гордыню, — с улыбкой глядя на Аввакума, сказал он. — А большое даёт смирение. Скажи, какое надобнее?
— Ишь ты — какое? Небось сам знаешь. А вот дай-ка я у тебя спрошу. — Аввакум налёг грудью на стол, придвинулся лицом к гостю. — Вот был у Господа ангел, всё-то вокруг да около порхал, истин и знания большого набирался, а как набрал, то высокоумия ради и возроптал на Создателя. Пошто ж ему, диаволу, знание не внушило смирения, но гордыню? Не знаешь! А я тако скажу: истина не измышлениями книжными открывается, она сердцем угадывается. Чуешь ли — кто первым пришёл ко Христу-младенцу поклониться? Пастухи простые, а не самомнивые волхвы-философы, кои у звёзд хвосты аршином измеряют… И то сказать: путь-то, который умом исчисляют, тот путь и Ирод знает. Хитёр ум-от фарисеев тех книжников, што хошь измыслит, да кому нужны их внешние плетухи? Мир спасается не через мудрейших, а через верных. А всё другое — от сатаны-искусителя того, коего на месте Христа я в руках бы свернул да выжал весь сок-от без остатку. Тут Свет наш Всемогущий оплошку содеял. Не было б в миру мороки чадной.