Шрифт:
— Один раз Гришка Казаку по сопатке ка-ак даст! Нос — хрясть и посичас на боку.
И добавил веско, будто точку ставя:
— Мо-о-лодчик!
Первыми схлестнулись атаманы.
Звонкие, по всей площади, удары.
Отскочили. Переменились местами, как петухи. Разошлись, покачивая раздвинутыми руками.
«Будто плывут», — подумал Пловец.
Казак упал.
— Ловко! — радостно крикнул, обжигая Ваське ухо, Самсончик. — Ай да Христос! Видел, Пловец, а?
— Мо-о-лодчик, Гришка, — добавил, точку поставил.
Потом — глухой гул, свист; обе партии, сблизившись, стенку образовав каждая, двинулись.
Сошлись. Перемешались. Замелькали руки. Гулко зазвучали удары. И вместе с ударами — свистящими хлыстами по воздуху — бранные слова. С каждым мгновением бойцы оживлялись.
Руки — бесчисленные мельничные крылья.
Брань — все резче, но короче ударяла по воздуху.
Падали. Вскакивали. Падали.
Туманом — пыль над площадью.
Васька дрожал, топтался, перебегал с места на место, подпрыгивал, как от уколов.
И теребил зубами ворот, уже порванный и измокший от слюны.
Самсончик томился тоже: огнем горели смуглые щеки, свечками — глаза. На жарких губах высыхала пена.
Приседал к земле, вцепляясь темными крепкими пальцами в булыжины.
Как раскаленное железо рукою часто, порывисто хватал Ваську и обжигал:
— Гришка-то! Гришка! Толково бьет! А-а!
Васька, академик по драке, оценивал «работу» атамана добросовестно: угадывал каждое движение, предусматривал результаты. Одобрял меткие удары и досадовал на промахи.
А Гришка, вошедший в раж, разлохматив волосы, в щелки сощурив близорукие глаза и оскалив крупные лошадиные зубы, бил метко, привычно, и каждый почти раз от стремительного удара его костлявого кулака полосой или пятном ложился знак удара на лицах, неосторожно под него подвернувшихся.
Вдруг двое налетели на Гришку.
И тотчас же один отскочил, а другой как-то странно сел на землю и медленно согнулся в боку.
Кто-то что-то крикнул. Сразу прекратилось побоище.
Опять крик:
— Запятнал!
А над ухом Васьки обжигало:
— Гришка… Фарватера-Федьку… перо-ом.
Васька вздрогнул от этого шепота и взглянул на товарища.
Ослепительно горели черные глаза, раздувались ноздри, а в углах губ, лоснящихся алостью, белая вскипала слюна…
Фарватера вынесли на руках из круга.
Трель фараонова свистка близко где-то настойчиво и беспокойно сверлила воздух.
Гришка-Христос, покровский атаман, убивший пряжинского бойца Фарватера «мореным», то есть отравленным, ножом, был парень что надо.
Своих товарищей любил, как Христос учеников.
Часто говорил, правда, полушутя:
— Стервецы, ведь я вас, как Христос, люблю. Христос я для вас или нет, суки вы паршивые?
Даже как у Иисуса Иоанн был любимейшим, так у Гришки — Павлик, поварок из греческой кухмистерской с Садовой.
Гришка любил Павлика за молодость и необычайную смелость.
Павлик действительно был смел.
Прямо не умел бояться. Не понимал боязни.
Гришка о нем говорил так (философствовать, как и Христос, он любил):
— Есть люди всякие, каких чудаков бабы не родят. Я вот музыки не понимаю. Один черт для меня, что пианино, что трензель или барабан. Шум, и больше ничего. А скрипку терпеть не могу. Пищит, скулит, точно нищего через Урал тянет. А вот Павлик страха не понимает. Как вот я — музыки. Верно, Павлик, не понимаешь?
Павлик смеется весело, по-детски. И по-детски смотрит глуповатыми, красивыми, как у куклы, глазами:
— Как не понимаю? Что я — чума, что ли? Я знаю: страшно. А только не знаю, как это страшно-то бывает.
— Погоди! — перебивает Гришка. — Идешь ты, скажем, с Лизкой со своей на Митрофаниевском кладбище.
— Никогда мы с ней там не гуляем. Скучно, да и воняет.
— Дурак! Это мы предположим. Понял?
— Ну ладно, понял.
— Ни черта ты не понял… Значит, идешь. Теперь, вдруг из могилы — мертвец. Паршивый такой, почти сгнил.
— Стой! Как же он может?..
— Э! Не перебивай… Это так, вроде сказки. Ну, вылез это… «Ты чего, мол, шкет, со шкицею треплешься, мне, мертвецу, спать не даешь?» Понял? Это мертвец тебя спрашивает.