Шрифт:
— Человек тоже! Кочан капусты ежель на его положить — не встанет!
— Поборись с Ленькою, — говорил Толька Никитке. — Сколько раз повалишь?
— Сколь хошь!
— Ну а все-таки?
— Разов десять можно.
— А пятнадцать не можешь?
— Могу!
Никитка оглядывал Леньку, щупал его за грудь и плечи и добавлял уверенно:
— Сколь хошь могу!
— Валяй пятнадцать!
Ленька, терпеть не могущий борьбы, рвался из могучих лап Никитки:
— Иди к черту! Не хочу! Брось!
— Мало что не хошь!
Никитка добросовестно укладывал его раз за разом.
— Черт, отстань! Борись с Толькой! — задыхался Ленька.
— Ладно! Помалкивай! — сопел Никитка.
А Толька, засунув руки в карманы и расставив длинные мясистые ноги в смешных коротких штанишках, считал:
— Одиннадцать… двенадцать… Еще три осталось.
После пятнадцатого, дико подщуривая глаза, выкрикивал:
— Слабо еще пять раз!
— Можно хучь десять! — поворачивал к нему широкое красное лицо Никитка, держа зажатым между колен Леньку. — Сколь разов еще? Десять, чего ли?
— Будет с него пяти.
Никитка укладывал Леньку еще пять раз.
Отирал широкой рукою пот со лба.
Ленька, мокрый как мышь, сидел на камнях, тяжело дыша.
— Задышался, — указывал на него Никитка. — А мне хучь што!
Усмехался:
— Воздушный народ в городе. Супротив деревенского горазд легкий.
Даже на взрослых, на пьяных науськивал Толька своего верного цербера.
Идет пьянчужка башмачник хромой, с пением:
На Калинкином мосту Три копейки — вакса. Полюбил старик старуху А старуха — плакса.А Толька Никитке:
— Ну-ка, покажи ему ваксу! Толкни его, будто нечаянно. Пьяный он, да и нога хромая.
— Да! А он — палкой!
— Где ему! Да и не успеет. Ты так, будто не видишь. А то забеги на лестницу и беги оттуда.
— Вали ты, Толя, а?
— Мне нельзя. Знаешь, скажут: «Нарочно». А ты беги, да скорее, а то пройдет.
Никитка хихикал и шел, озираясь, видимо еще труся.
Толька грозил кулаком:
— У, черт, канителься! Смотри, играть с тобой не буду!
Этого достаточно.
Никитка бежал на лестницу, ложился на окне, поджидая жертвы.
Потом сбегал, насвистывая, с фуражкою, надвинутой на глаза, прыгал через несколько ступенек, чтобы разогнаться. Широкой грудью налетал на слабо держащегося от опьянения и хромоты человека и сбивал его с ног, вылетая во двор радостный и испуганный.
С лестницы выходил ковыляющий, держащийся за ушибленный затылок башмачник:
— Это… это что за бешенство? На людей кидаются? А? Дворник! Дво-о-о-рник!
Старшему, Дмитрию Степанычу, кричал, стуча палкою:
— Ты это расследуй! Я все равно так не оставлю! Я не вор какой, чтобы меня пихать! Что? Мальчишки? Играют? Это, брат, не игра, на людей кидаться!
— Вы, Федор Федорыч, сами вот песни распеваете, думаете, я не слышу? — степенно разглаживал бороду старший. — Вы человек семейный и пьянствуете. И пение во дворах не разрешается. От этого беспокойствие жильцам.
— Ты мне, Степаныч, лазаря не пой! — горячился Федор Федорыч. — И пьянством не упрекай. Не ты меня поил… А от пения — никакого беспокойствия. Подумаешь, какие тут короли нидерландские живут, что человеку петь нельзя!
Он сердито ковылял, стуча палкою:
— Право, короли нидерландские! Ребят и собак бешеных завели. У-у, сволочи!
Грозил палкою в пространство. А Никитка докладывал Тольке:
— Я ему, надо быть, последнюю ногу поломал. Здорово он шмякнулся, ей-ей!
— Молодец! — хлопал Толька Никитку по круглому плечу. — Здоровый ты, черт!
Лицо Никитки расплывалось блином.
— Не больной, это верно.
Жалобы жильцов на проделки невозможных детей встречали холодное равнодушие капитана.
— Взяли да отодрали за уши! — говорил Одышев, дымя крепчайшею сигарой.
— Легко сказать! Да чтобы надрать уши вашему сынку, нужно двух дворников.
— Ерунда! Мальчишка есть мальчишка, какие для него дворники. Я его, конечно, отлуплю, но он озорничать не перестанет.
— Тогда не пускайте его гулять.
— Я не вижу в этом надобности, — дымил капитан.
Жаловались домовладельцу, но успеха также не было.
Славнов, приятель Одышева, принял жалобщиков еще холоднее, чем капитан.