Шрифт:
Идеал высшего отречения, раз усвоенный и разумом, и сердцем, непременно отразится у одного больше, у другого меньше – на личных житейских вкусах, на государственных чувствах, на семейных правилах.
Монашество уже тем полезно для мирян, желающих утвердиться в христианстве, что оно учит прежде всего себе внимать, о своем загробном спасении заботиться, а «все остальное приложится» {3} . И как бы мы дурны ни были по натуре ли нашей, или по неблагоприятным условиям нашего прежнего развития, мы при подобном к себе внимании, при боязни согрешить, при памяти о Страшном Суде Христовом, станем все-таки и по отношению к другим людям хоть сколько-нибудь справедливее и добрее.
3
Мф 6:33; Лк 12:31.
Монашество учит не стыдиться страха Божия, как стыдятся его многие люди XIX века даже наедине с самими собою. Оно не находит, что этот мистический страх перед несоизмеримой силой уменьшает достоинство наше, – оно полагает, напротив, что этот особый род страха возвышает его, способствуя усилению природных добрых качеств в человеке хорошем и регулируя их; для человека же природно-порочного или слишком грубо воспитанного монашество этот мистический страх справедливо считает единственным спасением, не только в смысле высшем, загробном, но и для наилучших (по мере сил его) практических отношений к людям. Без этой духовной богобоязненности он был бы еще хуже. Это так ясно и просто, так старо и вечно ново, так верно и так глупо забывается нами. Положим, что все эти взгляды принадлежат не одному только монашеству, а церковному христианству вообще, но время наше, наш сложный, спешный образ жизни в мирском обществе мало благоприятствует сосредоточению мыслей на духовных вопросах, и с этой-то стороны монастыри и полезны, как такие центры, в которых это собирание мыслей воедино и поднятие их до нужной высоты и бесплотности достигается несравненно легче, чем в миру.
Истинное христианство есть, между прочим, и сильнейший противник того рационалистического (но ничуть не рационального, не умного), мещанского индивидуализма, который, всех в одинаковой мере освобождая и всякого всем подчиняя, желает всех сделать одинаково достойными и одинаково счастливыми.
Истинное христианство (не выдуманное, а церковное) признает одно только равенство – равенство всех перед судом Божиим, одну только свободу – свободу воли личной в избрании добра и зла.
И на небе нет и не будет равенства ни в наградах, ни в наказаниях – и на земле всеобщая равноправная свобода (даже и в той неполной форме, в которой она доступна теперь) есть не что иное, как уготовление пути антихристу.
Лет еще пятнадцать тому назад я спросил у одного великого духовного старца:
– Почему бы теперь-то и не процветать христианству? Нравы несомненно стали мягче; люди стали как будто жалостливее: боятся жестокостей, стыдятся их совершать. Отчего бы не соединить это с верой? Говорят много о любви; но разве любовь состоит в одном только опасении причинить физическое страдание ближнему: не пытать, не казнить, не сечь, не бить? Отчего же не любить и власть, начальство, духовенство? И богослужение, и родину, и войско, и государство? И во всех этих отношениях найдется место добрым и мягким чувствам… Озарить бы все этой верой и любовью к вере… Это так естественно, так самому приятно, и даже поэзии в этом чувстве так много!
– Нравы, правда, много смягчились, – отвечал старец. – Но зато самомнение у множества людей чрезмерно возросло, – увеличилась гордость. Не любят уже повиноваться никаким властям – ни духовным, ни светским: не хотят. Постепенное ослабление и упразднение властей есть признак приближения царства антихриста и конца мира. Одной мягкостью нравов христианства заменить нельзя.
Вот вся совокупность подобных монашеских влияний и полезна мирянам, желающим, как я сказал, утвердиться в истинном христианстве, не заменяя его сентиментальным учением неверующей любви, которое не только неприложимо на практике запутанной жизни нашей, но даже противно своей фальшивостью и ложью.
II
Когда речь идет о современном русском монашестве, нельзя не вспомнить о жалобах, которые приходится нередко на него слышать. Осуждения недоброжелательства в либеральном духе, как придирчивые и глупые по существу, – я оставляю в стороне; я хочу сказать несколько слов лишь о тех жалобах, которые можно назвать жалобами доброжелательного усердия.
Люди умные, религиозные люди, желающие видеть в иноках образцы добродетелей, досадуют (и часто весьма основательно) на то, что большинство монахов нашего времени слишком уж недалеко понятиями, слишком грубо, серо, жестко, нередко гораздо жестче благовоспитанных и тонких чувствами мирян.
Это отчасти правда.
Но кто же, прежде всего, виновен в этом, как опять не мы же!
Мы, представители передового сословия, – мы люди благовоспитанные, привычками тонкие, сердцем гуманные. Не мы ли отступились от монастырей? Не мы ли забыли о громадной, о ничем другим не заменимой важности их учения не только для нашей личной дисциплины, но и для строения государственного, и даже для умственной независимости нашей от Запада, неуклонно и слепо стремящегося к той самой всеобщей равноправности, к той самой ненависти к подчинению, на которую указывал старец, как на вернейший признак приближения конца!
Не мы ли, люди с «рыцарскими» преданиями, воспитанные на благородных, романтических и утонченных идеалах, – не мы ли, увлекшись вослед за стареющей Европой во все ее новейшие, пошлые и плоские вкусы и мечты, – предоставили господство в монастырях купцам Островского и сыновьям церковных причетников?
И не их корить надо, а нас, дворян, зато, что русские монахи грубее и ограниченнее, чем они могли бы быть, если бы в их среде естественно преобладали люди высшего образования.
Конечно, святые люди выходили и будут выходить из всех сословий; но истинные святые были всегда исключениями; а хорошо бесспорно и то, чтобы средний уровень монашества (и вообще духовенства) был бы повыше. С этим нельзя не согласиться.