Шрифт:
Детский крик о помощи. Мама! — звук, с которого у человека начинаются самые первые отношения с родом людским. Мама! — извечное прибежище бессильных в несчастье. Изначальное для каждого существо, жизнь подарившая — мама!..
Еще не встретившись с матерью, Коля Корякин ощутил уже себя и не потерянным и не одиноким.
Перед ним распахнули дверь, и он переступил в неуютно-голую комнату с длинным столом посередине. Там замороженно сидела незнакомая женщина в зеленом кожаном пальто коробом, в нелепом берете, украшенном вишенками. Недоуменная тревога — зачем привели сюда? — еще не успела вспыхнуть, как Коля почувствовал на себе взгляд. Из чужой одежды смотрела мать, непохожая на саму себя, — тускло-серое, усохшее лицо, обморочно-неподвижные глаза. Она сидела и не шевелилась… Так вот, оказывается, как она выглядит без отца — бездомная, пришибленная, кем-то нелепо одетая. И Колю захлестнуло:
— Ма!..
Она качнулась вперед и не встала, так и осталась сидеть, подавшись всем телом, глядя снизу вверх, и взгляд ее ничего не выражал, кроме простенькой вины — вот встать не могу, ноги отказывают.
Он нагнулся, она порывисто обхватила, притянула его к себе. Замерли оба на минуту, он неловко согнувшись, она вытянувшись, прижавшись теплой мягкой щекой к его лицу, сотрясаясь от мелкой дрожи.
— Ма…
Руки матери обмякли. Натыкаясь то на стол, то на материны колени, он нащупал стул, сел напротив.
У нее в бескровных губах беспомощная, невнятная складочка, какая появлялась всегда, когда ждала возвращения отца, но в воспаленных глазах столь лютая боль, что нельзя терпеть — вот-вот закричишь.
— Ма… я не узнал тебя.
Она жалко улыбнулась, и тут наконец-то выступили тяжелые слезы, смягчили взгляд. Она поспешно наклонилась, засуетилась, отыскивая платочек, нашла и всем телом содрогнулась под просторным пальто, всхлипнула.
— Меня Пуховы к себе забрали… Людмила-то ласковая баба. А то куда мне деваться? У Евдокии жить из милости — пронеси господи.
Наступило угрожающее молчание. Коля лихорадочно искал, что сказать матери — что-то обычное, пустяковое, — для большого разговора, где каждое слово понималось бы еще не родившись, каждое слово и ранило и исцеляло, нужен был разгон. Пустяковых слов не находилось, а молчание ширилось, как трещина на весенней льдине, того и гляди разнесет в разные стороны.
— Мам… Выругай меня, — попросил он.
Жалкая и глупая просьба срывающимся на стон голосом, нет, она не поняла, что счастье услышать сейчас материнские упреки, чем сердитей они, тем желанней.
— Я себя, себя, золотко, кляну. Мне прощения нет — не тебе! Ежели на свете теперь и остался виновный, то я только, — с жаром, похожим на безумие, заставившим Колю сжаться от страха.
— Ты что, мам? Это же я! Я!
— Ты-ы? Не-ет! Другие — пусть, а ты сам не смей, не смей казнить себя. Другим-то где понять. Хватит того, что на тебя возведут. Не возводи сам…
— Да ты что, мам?
— И не за что тебе себя прощать. Он довел, а я, выходит, ему помогала.
Коля задохнулся:
— О-он…
Раньше времени в еще толком не начавшийся разговор ворвался он — отец!
— Не надо о нем, Колюшка, — передернулась мать.
Она уже жалела, что нечаянно обмолвилась. И выражение ее лица было откровенным: не то что неприятно вспоминать о нем, даже не то что страшно, а хуже — противно. У Коли похолодело внутри — мать не захочет разговаривать об отце, а он только об этом и мечтает. Только о нем и только с ней, в мире нет другого человека, с которым он мог бы поговорить об отце!
— Мам! — Голос его неестественно взвился. — Он много, мам, много нам плохого сделал. Но я ему — больше!
— Гос-по-ди! Зачем?.. — Она даже выгнулась от отчаянья. — Зачем его вспоминать? Забудь!
— Разве можно, мам?
— Что уж локти кусать… Река вспять не течет. Я себя перед тобой кляну, а перед ним — нет! Совесть чиста. Сам лез и напоролся.
— Мам! На него теперь… Нам… Стыдно же!
— На него-о… То-то и оно, что он снова не виноват. Мы с тобой его виноватее. И всегда так получалось.
— Мам, уж сейчас-то нам его не простить?.. Да можно ли?..
— Колюшка, ты меня за другое попрекни — за то, что тебя не уберегла. А за него попрекать нечего. Он и мне и тебе, любушке, жизнь измолол. И захочешь забыть, да не получится.
— Но он же не всегда плохим был!
— Не помню хорошим.
— А канарейку помнишь?
— Какую канарейку, родненький?
— В клетке пела. Отец же принес.
По взбежавшим на лоб морщинам, по собравшемуся взгляду было видно — мать не притворялась, честно пыталась вспомнить, признавала эту канарейку важной и нужной для сына.