Шрифт:
– В шесть часов я только на рыбалку встаю, – улыбался Петруччо.
– Не говори. Я ею, по большей части, просто восхищаюсь.
– Да, она крепкий орешек.
– Ты еще не знаешь, до какой степени. Она меня просто подавляет. При всей этой ее томности, я чувствую себя в сравнении с ней слабаком. Одна ее дисциплина меня убивает, сила воли. С одной стороны, этакая московская штучка. Хороший тон, светские затеи… А с другой стороны, как солдат… У меня, вот, как выяснилось, характер невыносимый, я даже не предполагал, что плох до такой степени, просто гнусный. Сварливый, въедливый. Я завожусь иногда просто на мелочи. Скажем, вот, на этом ее эстетстве, позе. На всем этом бабизме. И начинаю долбить ее с утра до вечера. Ворчу, брюзжу, все больше и больше, даже трудно сказать, почему так делаю. Может быть, оттого, что долго сижу уже здесь, в Москве, и давно пора в очередной раз куда-нибудь свалить, хоть на время уехать, эта долгая несвобода и собственная нерешимость меня всегда гнетет, бесит даже. Я просто невыносим тогда. И, видимо, поэтому пытаюсь всеми способами вывести ее из себя. Видимо, мне так надо. И другая бы уже давно вспылила, ответила, устроила истерику, что-нибудь съязвила в ответ. Завелась. Но не Нинка. Школа. Воспитание. Полное самообладание. Я ни разу не смог ее завести. Я тебе честно говорю. Она ни разу не вспылила. Ни одного скандала. Порода. Сплошное выражение достоинства. Выдержка и характер. Хороший тон, гордость, терпение. И с дочерью обращается так же. Как мать она превосходная, никогда не закричит, не задергается, не психанет, не шлепнет, ничего не сделает сгоряча. Но все быстро и в срок. И красиво. Со вкусом оденется, со вкусом себя ведет, и женственна, и талантлива очень! Жутко талантлива – я с удивлением смотрю на ее программы. И как жена она прекрасная, хозяйственная, любящая, преданная, может жить на одну свою зарплату. И ни разу меня ни в чем не упрекнула. И всеми этими достоинствами она меня просто раздавливает. Я ошалеваю от ее достоинств!
И в исступлении, чтобы уж окончательно довершить картину, я добавлял совсем уже интимную вещь:– И от нее совершенно не пахнет потом! Вот, признаюсь честно: совсем! Ни в коей мере, клянусь, никогда и нигде, ведь, казалось бы, тоже спортсменка, фигуры эти свои на коньках сама же ведь каждый день еще и выписывает, двигается, разгоряченная, но я специально, не совру, как пес, даже вынюхивал, проверял – нет пота, без всяких дезодорантов, нет абсолютно.
– Да-а, – вздыхал, соглашаясь, Петка, в задумчивости и печали, – порода…
– Да… А обратишь глаза на себя – и сам себе противен.
– Это точно…
И за этими нашими вздохами чувствовалась наша общая зависть. Моя – к ее женской завидной и недоступной для меня натуре. А его – к тому, что у него, в его мире мокрощелок, грудастых и околоточных телок, среди визжащих истеричных жен и скандальных неуправляемых баб, никогда и не было таковой. Отъезда нашего Петруччо не дождался. Уехал домой на поезде.– Поеду домой, – сказал он мне после нашей совместной поездки с ночевкой в выходные на его «Ниве» за город на речку Яхрому, где мы с Нинкой и Ксенькой ночевали в палатке, а Петька один в машине. И после того как мы с Нинкой ночью после любви с рядом заснувшей уже Ксенькой ходили к воде, а по речонке шел туман, вода парила, и какие-то девушки из компании студентов, неподалеку от нас устроившейся, ходили в купальниках и резиновых сапогах на босу ногу под луной по середине речушки и ловили руками пескарей, опуская их себе в полные воды сапоги за голенища. Туман был густой и белый от полнолунья, звуки в тумане приглушенные, как в вате, и каким манером девушки ловили рыб, я не мог понять, попробовал ловить сам, просил даже научить, но у меня не получилось, и кончилось тем, что я упустил самого большого пескаря, которого они мне дали подержать, удовлетворяя мое любопытсво. На что они не особенно обратили внимания и, погрузив руки в воду, продолжили свою ловлю.
И главное, после того, как я все это рассказал проснувшемуся Петьке утром. От чего у него капитально испортилось настроение, и он даже упрекнул меня за то, что я его не разбудил. Ведь были девушки и рыбалка.– Да ведь еще неделька, – сказал я Петьке, осознав свою промашку, – и поедем все вместе.
– Нет, поеду. Бабы нет, онанизмом я заниматься уже не могу. Надо возвращаться.
– Ну, Петька, – ответил я смущенно, еще больше начиная ощущать себя виноватым, – у меня, честное слово, здесь нет никаких знакомых, – как будто он меня продолжал корить. – У меня тут только Нинкины знакомые, ну еще литературные редакторши всякие, но там у меня только официальные отношения. Я никого не знаю.
– Да ладно, я разве тебе что говорю.
– Я даже не знаю, где тут происходят эти ваши съемы, Петька… А по злачным местам я не ходок, ты знаешь, и даже посоветовать ничего не могу…
– Да я тебя ни в чем не виню.
Самостоятельно же искать приключения в Москве Петька не осмелился. Стеснялся все-таки. Да и деньги у него уже были на исходе. Так что он уехал. Мы даже навязали ему Ксеньку, чтобы он сопроводил ее до станции Нинкиных родителей. Отчаянные люди. Но он и это выполнил отлично и через два дня по прибытию поезда передал ее им в руки… Так что поехали в Азию мы с Нинкой только вдвоем. Путешествие оказалось прекрасным. Особенно мне запомнился запах разнотравья в пустыне в сезон, когда она вся цветет. Это были в начале июня, между Актюбинском и Аральским морем, в голодной безлюдной местности, где заросшая пойма высыхающей реки Иргиз, зыбучие пески, ужаснейшая разбитая асфальтированная дорога на протяжении более полутысячи километров, по которой очень мало и редко ездят машины, а если и едут, то со скоростью двадцать километров в час, потому что через каждые сто метров ровного асфальта автомобиль поджидает очередной разбитый участок, и такой, что перед ним приходится тормозить и переключаться на первую передачу. Но зато на закате дня вся буйная растительность, произрастающая на каких-то кочках, в изобилии торчащих из песка, явно превращающихся в совершенную пустыню уже к середине лета, издает на всем своем протяжении, сколько хватает обоняния и глаз, такой сладкий, многоликий, завораживающий, томительный запах, какой я не встречал никогда в жизни до того дня и после. Это было нечто неповторимое и невоспроизводимое, но врезавшееся навсегда в память, в тот отрезок существования, который можно назвать моей жизнью, в мой опыт, и хранящееся во мне как драгоценность, как яркая точка, которую я иногда могу с радостью вспомнить, смутно заскучав по этому томительному запаху вновь, как о чем-то навсегда минувшем и потерянном. Но все же намеком хранящемся в памяти вечно. И половой акт с женщиной в этой открытой степи на капоте машины на фоне волнующего, такого влекущего запаха разнотравья и остатков тихого без единого дуновения ветерка беззвучно догорающего где-то вдали красным цветом заката, когда все уже наполовину погружено в сумерки и темную синь, сладостный в своей диссонансной неуместности, но в глубине души при всей томительной сладости кажущийся все же предательством по отношению к этой нечеловеческой, сверхчувственной, повергающей в трепет и раболепие, божественной красоте вокруг. Я это упоминаю потому, что первый раз брал женщину в свои путешествия, и мог сопоставить два эти ощущения и две красоты… В Н. я продал машину и разделил с Петруччио дивиденды.– Только десять процентов, – вдруг сказал Петька в сберкассе, где я обналичивал аккредитив после проведенной сделки и когда мы, довольные тем, что вся операция завершена, сели в уголке за столик. – Тебе только десять процентов.
И я первый раз увидел то жесткое выражение глаз, какое я встречал потом, много позже, с началом эпохи коммерционализации, в людях неоднократно, когда в них включался какой-то деловой момент. Я убедился, что даже в друзьях, в близких, в родственниках мог просквозить во взгляде этот странный мутный отблеск, когда человек становился как бы чужой, на какое-то мгновение – заключения ли сделки, дележа прибыли, оговаривания условий и своего процента – к тебе враждебно настроенным и посторонним. Как будто они переступали в это время в себе какую-то черту, проходили сквозь какую-то преграду, попадали за перегородку и существовали несколько мгновений в другом качестве и пространстве, где нет личностных отношений, где нет ваших прежних отношений, прежней общности, совместной жизни и общих дел, событий, воспоминаний, – чистая доска, полная стирильность, tabula rasa, свободное поле для деловых отношений, а потом, после заключения сделки, уговора по процентам – они возвращались в свою личность обратно. Это тоже было интересно наблюдать, как человек снова становился твоим другом. У Петьки стали стеклянными глаза. В них не было неловкости, какая в таких случаях у людей, казалось бы, должна быть, потому что неловкость в данный момент они уже не испытывают, они ее преступили, с ней уже разделались, внутренне совершив привычное усилие над собой, и пребывают уже в каком-то состоянии отчаяния, лучше сказать, отчаянности – преодолел себя и бросился в бездну… Отчаяние – это тоже подходящее слово для объяснения подобного состояния, ведь должны же они все-таки что-то испытывать, когда только что сами разрушили столько лет строившийся ваш общий с ними мир. Я в таких случаях просто теряюсь, я как раз сам и испытываю неловкость и, отведя от таких глаз взгляд, мечтаю поскорее положить этому напряжению и безобразному «недоразумению» конец. Соглашаюсь на все, лишь бы поскорее вернуться к нашей, так сказать, оскорбляемой подобными разговорами простоте дружеских отношений. (Что, конечно, если разобраться, тоже полный бред).– Петька, – сказал я, не глядя на него и чувствуя, что краснею. – Почему ты мне так говоришь?
– Тебе только десять процентов, – затверженно повторил он.
– Я тебе что, – сказал я, все так же не поднимая глаз от стола, – базарная баба? Мы на рынке или ты поймал меня в темном переулке и душишь с булыжником в руке? И почему именно десять процентов?
– Потому что я так захотел.
– Мы с Мишкой на пару продали уже, считай, пяток машин, и у нас ни разу никаких напряжений не возникало. И делили мы прибыль совершенно мирно.