Шрифт:
Федор ничего не отвечал и только ласково улыбнулся, глядя в большие светлосерые глаза унтер-офицера. Тот понял эту улыбку и ответил долгим дружеским взглядом. Укладывая бумаги и закрывая папку, унтер-офицер все так же тихо сказал:
— Капитан верит в силу своего обаяния и потому так ласково разговаривает; но, обжигаясь, он передает дело своему помощнику... Сегодня вас будет допрашивать лейтенант... Будьте терпеливы... и осторожны...
Федор вернулся в камеру.
А ночью его снова вызвали, и сухощавый, затянутый лейтенант, с надменным, злым лицом, изрезанным шрамами, допрашивал Федора до самого утра. Он совал прямо в лицо десятки фотокарточек, предъявлял чьи-то подписи, злобно кричал, показывал готовый смертный приговор, угрожал расстрелом, в бешенстве хватал из ящика револьвер и стрелял над головой Федора, но Федор молчал и до самого конца допроса не произнес ни единого слова. Даже тогда, когда лейтенант, вызвав конвой, вручил ему «смертный приговор» и приказал увести «приговоренного» на казнь, Федор молча пошел, не обернувшись у порога на вопрос лейтенанта — не одумался ли он?
Утром, вместе с другими арестованными, Федора отправили под конвоем на вокзал. Всех посадили в вагоны с решетками на окнах, загнали на далекие запасные пути и только с темнотой отправили в неизвестном направлении.
Их везли в далекий концентрационный лагерь, уже знакомый одному из арестованных, сидевших рядом с Федором. Он провел в нем два с половиной месяца, не выдержал жестокого режима и бежал, но был задержан и вот снова направляется туда же.
— Прикуют к тачке... — тоскливо шептал он. — Прикуют, как пить дать...
— Что вы!.. — в испуге недоверчиво переспрашивал кто-то. — Неужели до этого дошли?..
— Вот побудете там, увидите, до чего дошли...
И, обросший полуседыми колючками, серый, с глубокими впадинами темных глаз, смертельно усталый человек, оглядываясь поминутно на часовых, полушопотом рассказывал об ужасах лагеря.
— Там заготавливают лес, грузят в вагоны и отправляют в Германию... И стариков, и пожилых, и молодых, — всех одинаково заставляют пилить деревья, корчевать пни, грузить лес и даже толкать целые составы вагонов на протяжении многих верст... Никого не щадят, — ни больных, ни слабых, ни истощенных... А истощены все... Потому что морят голодом, кормят одной похлебкой... Кто не справляется с нормой, тех подталкивают прикладами, бьют огромными кулачищами по лицу, по голове, вышибают зубы, сбивают с ног, топчут сапогами... Пощечины сыплются целый день, с утра до ночи, на них уже не обижаются... Ругань не умолкает: «молчать, вонючая, грязная свинья!..», «двигайся, русская дохлая собака!», «работай, ленивая жидовская морда!..». А ночью не уснуть... В камерах тесно, душно, полно клопов и блох... Люди мечутся, стонут, бредят, кричат во сне... Утро приносит новые муки, побои, оскорбления... Многие не выдерживают — умирают, сходят с ума... Немногие в отчаяньи пытаются бежать, но чаще всего попадают в руки немцев... Их бьют до полусмерти, потом приковывают к тачке, с которой они связаны круглые сутки, ночуя в ней под открытым небом...
Уставший, подавленный рассказчик на несколько секунд остановился, глубоко, с какой-то безнадежностью, с отчаянием вздохнул и едва слышно закончил:
— Где взять силы, чтобы все это вынести?.. Как все это пережить?..
— Ничего, товарищ, ничего... — тихо сказал Федор, — скоро это кончится... Совсем скоро...
Он молча слушал рассказчика и думал о том, что самому ему нельзя попасть в этот лагерь, что первое ругательство или попытка ударить его приведут к катастрофе... Он не выдержит оскорбления, ответит тем же — и несчастье будет неминуемо. Нет, надо бежать, бежать во что бы то ни стало, бежать сейчас, до прибытия в лагерь...
Но как?.. На окнах вагона крепкие решетки, на площадку не дают выйти, у дверей часовые...
Сосед продолжал рассказывать о случаях жестоких избиений и злобных издевательствах, но Федор больше не слушал. Он упорно думал только об одном — сейчас же, сейчас придумать какую-нибудь хитрость, быстро создать какой-нибудь необычайный, ловкий план смелого побега, рискнуть быть прикованным к тачке, рискнуть самой жизнью, но отсюда уйти, уйти во что бы то ни стало.
В вагоне было душно, резко пахло карболкой, тускло мигали толстые свечи. Время от времени одинаковыми голосами, как автоматы, равнодушно кричали часовые:
— Штиль, швайген!..
— Пихт рюрен!...
Подавленные люди умолкали, пугливо озирались, застывали в неподвижности. Федор снова и снова глядел на толстые прутья решетки, на крепко сшитые доски грязного пола, на железные двери, охраняемые часовыми, и все больше убеждался в полной бессмысленности своей затеи.
Что же делать?
Оставалась только одна надежда — попытка воспользоваться моментом выгрузки арестованных из вагона на месте прибытия, если бы это случилось до рассвета. Внезапность, быстрота и густой мрак ночи могли бы его спасти. Благо конвойные не специалисты, а случайные солдаты.
Колеса замедлили ход. В окнах мелькнули желтые станционные огни. Пробежало полутемное низенькое здание. Забелела водокачка, и поезд, резко дернувшись, зазвенев буферами, остановился.
Прошло несколько минут. Начальник конвоя приказал строиться. Пересчитав заключенных, стал выпускать их по одному. На перроне, тускло освещенном дымным факелом, конвой, став редким полукольцом, принимал арестованных.
Федор вышел одним из последних и, зорко взглянув между вагонами на товарные составы, стоящие на путях и утопающие в густой темноте, внезапно, с быстротой кошки, бросился под сцепку, потом скользнул под товарный вагон на втором пути и вмиг исчез в плотном мраке черной южной ночи.
Сзади слышались яростные крики, свист, выстрелы, но, проскочив через ряд составов и пробежав немного вдоль западных путей, он резко свернул в сторону, к полю.
Он упал и расшиб до крови кисти рук, потом свалился в канаву, промочил ноги, оцарапал себе лицо о придорожный кустарник, затем, выйдя в поле, быстро пошел по скошенному житу, стараясь миновать ближайшие села.
Восемь дней скитался Федор по селам и местечкам, постепенно приближаясь к Киеву. А на девятый, под видом торговца семечками, с мешком на плече и с корзинами в руках, обросший колючей бородой, в крестьянской одежде, вышел на Подол. Потоптавшись там с часок, тихими улочками пробрался к заветному домику с зелеными ставнями, постучал в окошко и робко спросил: