Шрифт:
Когда Софья Андреевна бегала по саду, то старик сторож Иван сказал Толстому: «В нашем простом быту мы вожжами».
Лев Николаевич оказывался смешным для мужиков, а их логика была для него понятна, и ему было стыдно не того, что он не бьет свою жену, а того, что он — мужик, который не может справиться с женщиной, которая, как он сам говорил, «выскочила из хомута».
25 октября: «Все то же тяжелое чувство. Подозрения, подсматривание и грешное желание, чтобы она подала повод уехать. Так я плох. А подумаю уехать и об ее положении, и жаль, и тоже не могу».
Дело шло к концу. В Ясную Поляну в это время приехала Наталия Алексеевна Альмединген, редактор детского журнала «Просвещение», которая предложила Льву Николаевичу продать Собрание сочинений. Софья Андреевна успокаивалась. Она говорила, что Лев Николаевич здоров и спокоен. Когда он раздражался, она думала, что виною всему его печень. Софья Андреевна читала Альмединген свои записи о девичьей жизни и о своей свадьбе. Шел дождь, было десять градусов тепла. Софья Андреевна гуляла среди елочек, посаженных ею когда-то в присутствии маленького сына Ванечки.
Выпал и сошел снег. Опять стало тепло. Приехал сын Андрей. Вероятно, разговаривал с Альмединген. Софья Андреевна была рада: Андрей «свой», свой сердцем, не то, что Саша. Готовилось новое наступление.
Лев Николаевич записал после ухода из дому:
«Лег в половине 12. Спал до 3-го часа. Проснулся и опять, как прежние ночи, услыхал отворяние дверей и шаги. В прежние ночи я не смотрел на свою дверь, нынче взглянул и вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это Софья Андреевна что-то разыскивает, вероятно читает. Накануне она просила, требовала, чтоб я не запирал дверей. Ее обе двери отворены, так что малейшее мое движение слышно ей. И днем и ночью все мои движенья, слова должны быть известны ей и быть под ее контролем. Опять шаги, осторожное отпирание двери, и она проходит. Не знаю отчего, это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел. Отворяет дверь и входит Софья Андреевна, спрашивая «о здоровье» и удивляясь на свет у меня, который она видит у меня. Отвращение и возмущение растет, задыхаюсь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. Пишу ей письмо, начинаю укладывать самое нужное, только бы уехать. Бужу Душана, потом Сашу, они помогают мне укладываться. Я дрожу при мысли, что она услышит, выйдет — сцена, истерика, и уж впредь без сцены не уехать. В 6-м часу все кое-как уложено; я иду на конюшню велеть закладывать; Душан, Саша, Варя доканчивают укладку. Ночь глаз выколи, сбиваюсь с дорожки к флигелю, попадаю в чащу, накалываясь, стукаюсь об деревья, падаю, теряю шапку, не нахожу, насилу выбираюсь, иду домой, беру шапку и с фонариком добираюсь до конюшни, велю закладывать. Приходят Саша, Душан, Варя. Я дрожу, ожидая погони. Но вот уезжаем. В Щекине ждем час, и я всякую минуту жду ее появления. Но вот сидим в вагоне, трогаемся, и страх проходит, поднимается жалость к ней, но не сомнение, сделал ли то, что должно. Может быть, ошибаюсь, оправдывая себя, но кажется, что я спасал себя, не Льва Николаевича, а спасал то, что иногда и хоть чуть-чуть есть во мне».
V
Лев Николаевич уехал из дому в ночь на 28 октября, в 5 часов утра.
Денег в кармане у Толстого было тридцать девять рублей, у Маковицкого — триста — их успела сунуть ему Саша.
Все так и было, как он рассказывал. Софья Андреевна потом писала ему, оправдываясь, что она не искала завещания, а только тронула портфель, думая, что в нем лежит дневник Толстого, и что она потому вошла, что новая желтая собачка, взятая в дом, забежала в кабинет, а она хотела ее оттуда выгнать, увидала портфель и его потрогала.
Как уехал Толстой?
28 октября в три часа утра Лев Николаевич в халате и туфлях на босу ногу пришел к Маковицкому, разбудил его и сказал:
— Я решил уехать. Вы поедете со мной. Я пойду наверх, и вы приходите, только не разбудите Софью Андреевну. Вещей много не будем брать.
Маковицкий поднялся наверх. Лев Николаевич сидел одетый, на столе лежало письмо Софье Андреевне:
«Отъезд мой огорчит тебя. Сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме становится, стало невыносимым. Кроме всего дурного, я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста: уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни.
Пожалуйста, пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где я. Такой твой приезд только ухудшит твое и мое положение, но не изменит моего решения. Благодарю тебя за твою честную 48-летнюю жизнь со мной и прошу простить меня во всем, чем я был виноват перед тобой, так же как и я от всей души прощаю тебя во всем том, чем ты могла быть виновата передо мной. Советую тебе помириться с тем новым положением, в которое ставит тебя мой отъезд, и не иметь против меня недоброго чувства. Если захочешь что сообщить мне, передай Саше, она будет знать, где я, и перешлет мне что нужно; сказать же о том, где я, она не может, потому что я взял с нее обещание не говорить этого никому.
Лев Толстой.
28 окт.
Собрать вещи и рукописи мои и переслать мне я поручил Саше».
На конверте: «Софье Андреевне».
УХОД ТОЛСТОГО
Между спальней Льва Николаевича и спальней Софьи Андреевны было три двери. Их Софья Андреевна ночью открывала, чтобы слышать Льва Николаевича. Толстой закрыл все три двери, тихо вышел, разбудил кучера, велел закладывать.
Ночь была темна: сыро, грязно.
Лев Николаевич помог кучеру запрячь коней. Поехали. В деревнях уже зажигали робкие огни, растапливали печи. В серое утреннее небо из труб поднимались спокойные голубые, вверху распадающиеся столбы дыма.
При выезде из деревни у одной из лошадей развязались поводья. Остановились. Из изб начали выходить мужики.
Выехали из деревни на большак. На шоссе заговорили. Лев Николаевич спросил:
— Куда бы нам подальше уехать?
Маковицкий предложил ехать в Бессарабию к московскому рабочему Гусарову, который там живет с семьей на земле. Лев Николаевич Гусарова хорошо знал, но ничего не ответил.