Шрифт:
Благодарю, говорю, друг мой в незримых погонах, что вы перехватили эту мерзость, хотя и не исключаю возможности, что была она вами же и состряпана. Но поскольку я слишком высоко думаю о наших органах, чтобы допустить, что они могут заниматься таким примитивным, грубым таким шантажом, то прошу не разочаровывать меня и, приняв сердечную мою благодарность, отпустить меня с Богом заниматься своими делами.
Тяжко вздохнул мой расстроенный покровитель и говорит: подождите еще хоть с четверть часа, Отто Вильгельмович, все равно мы тут с вами уже прорву времени протрындели, а я только позвоню генералу, доложу о результатах нашей с вами беседы. И чего бы не уйти мне в эту минуту, твердо настаивая на своем — нет, мол, нет времени и наговорились уже под самую завязку, накурились, хорош, до свиданья! Нет, проклятая воспитанность и чрезмерная деликатность помешали. Честно говоря, даже жалко его было немного — так тяжко наработался, бедняга, и ни хрена не получилось.
А жалеть их, оказывается, нельзя, Ваша Милость. Потому что через четверть часа вихрем врывается другой — вдвое крупнее и очень агрессивный. Это, как я потом понял, был наглядно применен банальный полицейский прием с двумя начальниками — добрым и злым. Игра на контрастах. Так вот, тот другой переходит в крушащую атаку. Кровь вашего деда — военного преступника, говорит, бурлит и кипит в ваших жилах, молодой человек. Вижу, что враг вы нашей власти, скрытый до поры враг. А с врагами не церемонятся. Готовьтесь к большим и крутым неприятностям. Я лично организую статью с перепечатками по всей республике о кровавых злодеяниях вашего деда. Потом еще одну статью — об антисоветской по своему содержанию вашей книжке. К слову, я слышал, что у вас там сейчас какая-то рукопись в издательстве лежит? Можете ехать в Киев и забирать. Не выйдет ваша рукопись! В последний раз спрашиваю: будете нам помогать или нет? Доннерветтер!
Что касается моего деда, говорю, то не все достоверно мне о нем известно, но знаю из отдельных семейных воспоминаний, что на полицейской своей должности он больше добра сделал, чем ваши энкавэдэшные предтечи и наставники на своих постах. Что многих от вывоза в Германию или даже от расстрелов спас, за что имел постоянные стычки и конфликты с немецкой оккупационной властью. Потому что он воин был, солдат, а не жандарм, как некоторые тут. Что касается антисоветского содержания книжки моей, то хотел бы я почитать этого литературоведа, который это докажет. Самому интересно. А в Киев за рукописью ехать не собираюсь, потому что мне все равно ее почтой по вашему приказанию пришлют. Что касается всего прочего, то делайте как знаете, рубите мою голову, но стукачом я вашим не буду.
Стукачи, говорит тот первый, ласковый, это не в нашей компетенции. Это легавые со стукачами работают. И как вы, Отто Вильгельмович, только подумать о нас такое могли! У нас не стукачи, у нас люди, которые добровольно помогают. Инженеры, врачи, доценты вузов, художники, архитекторы, историки. Есть и писатели. Все они патриоты. Но хватит об этом. Есть у меня одно предложение. Давайте еще через неделю встретимся. Чего нам горячиться, злиться? Спокойно обо всем подумайте, оцените перспективу, взвесьте все «за» и «против». Честное слово, не хотелось бы вам жизнь поломать, Отто Вильгельмович.
И мне вы симпатичны, говорит другой, тоже подобревший. Мы же в случае войны все вместе в атаку пойдем, правда же, Отто Вильгельмович? Родина у нас одна, делить нам нечего.
Я мысленно на это расхохотался, но как тут уйти, хлопнув дверью? Конечно, воспитанность и деликатность — прежде всего. Хорошо, говорю, через неделю так через неделю, но твердо знаю, что решения своего не изменю. Разве что еще о поэзии поговорим. О силлаботонике и верлибрах, о дактилических рифмах.
Так и пошел, а они там вдвоем остались.
И оказалось, что зря я им ту неделю подарил, Ваше Сияние. Потому что, если я в ту неделю только и делал, что старался обо всем забыть и не думать, употребляя всякие мощные алкоголи, то они сложа руки не сидели. Анализировали, искали, изучали. Определенные факты обобщали. И новую карту прикупили. Непобиваемую карту.
Но началось все по-старому. Та же самая «Мебель», тот самый первый. Курим, болтаем. Он начал какие-то фантастические сладкие картины рисовать. Как езжу по заграницам на поэтические фестивали. Как они мне отдельную квартиру устроят. Как в Канаде и в Штатах мои книжки будут издавать, потому что у них там свои, с понтом украинские издательства есть. Словом, дольче вита! Я же на это отвечал, что мне такие ситуации из жизненной практики известны. Когда парень хочет девку молодую трахнуть, то он чего только ей не наобещает, а потом сделает свое ночью под кустом и — бывай здорова, черноброва!
Тогда снова врывается с молниями второй. И какого мы хрена лысого, кричит, на этого сопляка столько времени тратим? Подумаешь, суперзвезда поэзии! Ты мне лучше скажи, как твоей мамы девичья фамилия! Так и так, отвечаю. Так вот тебе: твой второй дед, мамин отец, тоже военный преступник, в карательных операциях принимал участие, и жив-здоров, до сих пор еще жив; и в гостях ты у него дважды в месяц бываешь, вражье отродье!
А потом — фотография на стол, пред мои очи, а там второй мой дед, молодой, тридцатилетний, в какой-то униформе, дивизионной, может быть.
Что, яблоко от яблони, триумфально говорит второй, отвисла губа! Так вот, суперзвезда наша дорогая, завтра же твоего дедусю любимого заметем. Дело есть, свидетели есть, суд будет! Сколько ему лет, говоришь? Семьдесят четыре? Мог бы еще потоптать землю, конечно, но из-за упрямого внука «вышку» получит. Се ля ви.
И тут впервые не нашелся я, Ваша Милость, что сказать. Только представил себе судебный зал, маму в черной одежде, услышал чей-то механический голос: «Приговор приведен в исполнение». И свою долгую-долгую жизнь с вечной виной в груди.