Шрифт:
– Я всем сердцем желаю понять вас, – отвечал Деронда.
– Значит, ты не походишь на своего деда, – продолжала княгиня, – хотя с виду ты вылитый его портрет. Он никогда меня не понимал и думал только о том, – как подчинить меня своей воле. Под опасением его проклятия, я должна была сделаться «еврейкой», чувствовать то, чего я не чувствовала, и верить в то, во что не верила. Я должна была любить длинные молитвы в синагогах, исполнять все обряды и постоянно слушать рассуждения отца о «нашем народе». Ты рад, что родился евреем. Это потому, что ты не воспитан по-еврейски и не знаешь, – от чего я тебя спасла.
– Мой дед был ученый человек? – спросил Деронда.
– Да, – отвечала она, – он был умный, добрый человек и хороший доктор. Это был человек с железной волей. Но у него была дочь, равная ему по силе характера. Твой отец был совершенно иной человек, – он не походил на меня. Эго было олицетворение доброты, нежности, любви.
Деронда слушал ее, едва переводя дыхание; в нем происходила борьба: в первую минуту холодность матери оттолкнула его, а ее слова возбудили в нем негодование; но мало-помалу он стал смотреть на нее с сочувствием, состраданием и уважением к необыкновенной силе ее характера.
После смерти твоего отца, я решила не связывать себя никакими узами, – продолжала княгиня. – Я – знаменитая Алькаризи, о которой ты, конечно, слышал. Мое имя пользовалось великой славой, и все поклонялись мне. Сэр Гюго Малинджер тоже предлагал мне выйти за него замуж. Я однажды спросила его: – «Есть ли на свете человек, готовый из любви ко мне исполнить мое желание?» Он отвечал: – «Чего вы желаете?» Я сказала: – «Возьмите моего ребенка, воспитайте его, как англичанина, и никогда не говорите ему об его родителях». Тебе тогда было два года, и ты сидел у него на коленях. Впоследствии я назначила сэра Гюго опекуном над твоим состоянием. Сделав это, я почувствовала себя счастливой, – я торжествовала. Мой отец холодно относился ко мне, потому что считал меня за ничто, а заботился только о своем будущем внуке. Ты должен был остаться таким же евреем, как он, ты должен был исполнить его задушевную идею. Но ты был мой сын, и пришла моя очередь исполнить мою волю. Я не хотела, чтобы ты был еврей. Я избавила себя от еврейского клейма, заставляющего всех отворачиваться от нас, как от прокаженных. От этого я избавила и тебя.
Она в изнеможении опустилась на подушки.
– Иосиф Каломин упрекал меня, что я сделала тебя гордым англичанином, с презрением отворачивающимся от евреев.
– Кто этот Иосиф Каломин? – спросил Деронда.
– Он был другом твоего отца; двадцать лет тому назад он вернулся из Малой Азии и, явившись ко мне, спросил, – где ты. Я отвечала, что ты умер. Если бы я этого не сказала, он принял бы на себя роль твоего отца и помешал бы мне сделать тебя англичанином. Он мне поверил и просил передать ему шкатулку, которую мой отец вручил мне и моему мужу для передачи старшему внуку. Я знала, что в этой шкатулке хранится его завет. Я передала ее Иосифу Каломину. Он ушел печальный, мрачный, сказав: «Если вы снова выйдете замуж, и у вас будет сын, то я передам ему шкатулку». Я молча кивнула головой, – тогда я не думала вторично выходить замуж. Но несколько месяцев тому назад Каломин увидел тебя во франкфуртской синагоге; он проследил тебя до отеля, в котором ты остановился, и узнал там твою фамилию. У него тотчас же явилось подозрение. Он разыскал меня в России, когда я была уже сильно больна. Он стал гневно упрекать меня в неисполнении завета отца, в лишении сына его наследия. Он обвинял меня в том, что я скрыла от тебя твое происхождение и воспитала тебя, как английского джентльмена. Вот письмо Иосифа Каломина, – добавила она, вынимая конверт из бумажника, – на имя банкирского дома в Майнце, где хранится шкатулка твоего деда. Если ты не найдешь там самого Каломина, то тебе передадут шкатулку по этому письму.
Деронда взял конверт, и она с усилием, но гораздо нежнее прежнего проговорила:
– Встань на колени и дай обнять тебя.
Он повиновался. Она взяла его голову обеими руками и поцеловала в лоб.
– Ты видишь, что у меня не осталось сил любить тебя, произнесла она шепотом, – но ты будешь счастлив и без меня.
Расставаясь с ней, расставаясь окончательно, он не помнил, – как вышел из комнаты матери. Он чувствовал, что вдруг постарел. Все его юношеские стремления исчезли разом. Он сознавал в глубине своего сердца, что этот трагический эпизод наложил печать на всю его жизнь.
VIII
– Я никого не знаю возвышеннее моего брата, – сказала однажды Мира, сидя вдвоем с м-с Мейрик у нее в комнате. – Смотря на него, мне все заботы и горе кажутся ничтожной мелочью, и я чувствую себя более терпеливой.
Грустный тон этих слов заставил м-с Мейрик посмотреть пристально на молодую девушку, и она заметила на ее лице явные следы сдерживаемых страданий.
– У вас новое горе? – спросила она.
– Может быть, я слишком боязлива и во всем вижу опасность…
– Чего же вы боитесь?
– Ах, – ответила Мира, – я скрыла это от Эздры, но, простите, вам не могу не сказать. Я видела отца.
М-с Мейрик с досадой закусила губу.
– Он очень изменился, – продолжала Мира;
– он уже в последнее время перед моим бегством был очень слаб, изнурен и часто плакал. Я рассказала Эздре все вам известное, и он говорит, что отец предавался игре, а потому был в нервном возбуждении. Увидав его, я невольно остановилась, – настолько он похудел; одежда его вся в лохмотьях, а товарищ, с которым он шел, еще страшнее его на вид.
– Он вас не видел?
– Нет, я только что вышла с одного урока и стояла под аркой. Но эта минута была страшная. Вся моя прежняя жизнь, казалось, воскресла, и я вздохнула свободно, когда он прошел, не заметив меня. Но в то же время мне стало больно, стыдно, что я отвернулась от отца. Что он делал, где он жил? Как могла я не признать его, не помочь ему хоть чем-нибудь? Самые разнообразные чувства терзали мое сердце, и, право, я не помню, как вернулась домой. Я только повторяла: «Я не могу, не должна говорить об этом Эздре!»