Шрифт:
— Не напрягай пузо, вольней дыши! — Отводил нос, задумчиво глядел в пол, опять нюхал. — Воняет, а чем, пес тебя знает...
На всякий случай, опять же будто шутя, давал по носу щелчка — ногтем, как железной ложкой. Голова Михаила дергалась, из глаз вытряхивались слезы.
— Че дерешься?! — фальшиво обижался Михаил, радуясь тому, что через чесночную со смородинным листом зажевку дед не пронюхал табачного дыма.
— Сма-атри, молодец, прихвачу, бой будет!
И прихватил, да в такое время и таком месте, что и через двадцать лет Михаилу вспоминать неохота. Перед спуском в шахту у ствола дед ладонями, как булыжниками, стал остукивать Михаилу бока, нагоняя страху, добрался до широкого голенища резинового сапога, извлек из-за складок портянки полпачки измятого «Прибоя». Михаилу сперва даже как-то бесшабашно-весело стало: «Вот, мол, какой я смелый». И папиросы он нес в шахту не для себя, а Колыбаеву, тот еще в чистой раздевалке заметался: «Возьми, Мишка». — «Да ты что? Не-ет. Да я и не курю. Нет!» — «Не курю!.. О себе только... — окрысился Колыбаев. — Там же дед твой. Найдет — смолчит». — «Ла-адно, возьму, курец — пухлые уши!..» Шутки-хаханьки. А они, эти шутки, ой, как дорого обошлись, ума подбавили: живи, вспоминай да с законом не балуй: закон не дед Андрей, щелчком по носу не отделаешься. Это Михаил тогда сразу понял по лицу деда: как-то посерело оно вмиг. Дед долго совал папиросы мимо своего кармана, а глаза его мигали растерянно и недоуменно. Шахтеры примолкли, и четко Михаил услыхал:
— Все. Один допрыгался...
— Заткнись! — шикнул кто-то. — Никто не видел ничего!..
Вот тут-то и оборвалось внутри Михаила. Его веселость отлетела. Он так покраснел, что ему казалось, будто в сумрачном приствольном помещении стало светлее от его пылающего лица и весь его позор и преступление и вовсе видны всем.
Дед еще что-то подумал, и тут глаза его стали расширяться, полниться гневом. Он резко откинул плечо да как долбанет Михаила — еле каска удержалась, а голова кругом пошла. Шахтеры — в хохот. Аут, кричат, чистая победа.
Ясно, победителей не судят, а Михаил был кругом виноват. На его беду, тут же появился Загребин.
— Ну вот и поймали! — Вид у Загребина был таким, будто это сделал он, и только он. Одной рукой держал Михаила за рукав, другой требовал у деда Андрея папиросы. — Давай-ка, давай-ка сюда! — приказывал строго, оглядывал перепуганного Михаила, и то ли сочувствовал ему, то ли пугал: — Как же ты, а?.. Ведь загремишь под новый закон годика на три. Себя не жалеешь — о родителях бы подумал...
— Эй, чего прилип к парню?.. Мишка, тряхни мордастого да вали в шахту! — шумели шахтеры.
— А что там? — тянули шеи любопытные из хвоста очереди.
— Да Свешнева с табаком накрыли.
— Какого Свешнева?
— А бес его! Из солдат какой-то.
— Гляди-ка, дед-то, говорят, родня ему.
— Ну? Да по мордам его!.. Бей, значит, своих, чтоб чужие боялись! Жалко, укатают парня. Загребин не отступится — легко, пес, хлеб добывает!..
Загребин, багровея от натуги, тянул Михаила за рукав от ствола, тот упирался, спецовка на нем перекосилась, обнажив другую руку, широкую в ладони и узкую, жилистую в запястье, как у всех, у кого в детстве был рахит.
— Не тронь. Отпусти! — сдавленным голосом требовал Михаил. — Сам пойду. Отпусти-и! Шакал!
Рванулся отчаянно, встал, затравленно водил глазами.
— Оскорблять?! — взвизгнул Загребин, поймал Михаила за полу. — Слышали? — звал шахтеров в свидетели.
— Слыхали! — крикнул кто-то из толпы. — Шакал и есть!..
Хохот такой поднялся, что пыль от спецовок пошла, и этот хохот долго звучал из уносимой в глубину бетонного ствола клети мягким, слабеющим эхом: а-а-о-у-у... И все притихли, невольно прислушиваясь к этому звуку, и присмиревший Михаил понял, в какую он попал беду. Его будут судить, а потом надолго-долго закроют за железной дверью. Слышал он от крепильщика Иванкина, человека тихого, с рыхлым и серым, как порода, лицом: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся... Жизнь!» Иванкин говорил многозначительно, с видом человека, познавшего жизнь на всю ее ширь и глубь, а теперь со смиренной мудростью поглядывающего на нее со стороны.
А Михаил и в мыслях боялся допустить, что тюрьма может составить часть его жизни. Она, по его понятиям, существовала где-то за страшным пределом, ступить за который — все равно что умереть позорной смертью. И сама она — как смерть для людей, помеченных судьбой, которым с рождения предопределено стать злодеями или умереть в юном или молодом возрасте. Нет, нет, это все не для него — он чист, честен и вечен, и не только смерть, но и старость его минует, а если нет, то будет она в такой неопределенной дали, что не проглянуть в нее, в ту даль, да и не стоило туда проглядывать. А тут, что это?.. Да и за что? За полпачки «Прибоя»? И потом — туда?.. Неужели он — уже не он и незримо отделен от нормального мира, нормальных людей, причислен и выкинут в тот предел ужаса и позора?..
— Дядя Ваня, я нечаянно. — Губы у Михаила тряслись, глаза суетливо и просяще бегали. — Прости, дядя Ваня. Я больше не буду... Нечаянно...
— Нечаянно?! За нечаянно — бьют отчаянно! Пошли, пошли к начальству шахты! — Загребин подталкивал уже не сопротивлявшегося Михаила. — И ты иди! — позвал деда. — Ишь, своих прикрывать! Поставили тебя тут, так чтоб честно...
— Ну, ты про честь-то... — Дед Андрей вдруг окинул гневным взглядом Михаила: — Чего сопли распустил, пакостник? Пошли ответ держать!..
Широко хотел дед зашагать, гордо, да не вышло: засеменил, шаркая резиновой обувкой по выбитому цементному полу, норовил выправить излом в пояснице, но крепко заколодили ее годы, работа внаклонку да лиственничные бревна-рудстойки. Откинув голову назад, он шел, дважды переломленный: в пояснице и в шее, — и таким жалким показался Михаилу в своей гордости, что спрятанные после окрика деда слезы наживились опять.
Загребин у дверей кабинета директора шахты вскинул руку перед лицом деда Андрея: «Погоди». Просунулся наполовину в дверной проем, громко доложил: