Шрифт:
Господи, прости самоуверенных учителей! Особенно — директоров!
Понятна радость гимназиста, когда выпадал выходной и он мог посетить поэта Ингемана в великодушном Сорё. Если бы не было несколько местечек вокруг Слагельсе, то и Андерсена бы не было никогда. Это они помогли ему сохранить в себе родничок фантазии, полуостров свободы. Ингеман ещё в Копенгагене благоволил к восторженности своего юного обожателя. Теперь он читал лекции в гимназии, женился и молодой жене нравилось простодушие сына Оденсе. Для Андерсена их дом был частицей рая на земле. Лес обнимал уютный дом, любовавшийся своим отражением в озере, таким чистым и светлым, что Андерсен думал, что его питал Кастальский ключ. Любопытные виноградные лозы заглядывали в окна в поисках какого-нибудь замечательного событьица, чтобы поведать о нём траве, с восторгом интересующейся всеми новостями, происходящими в доме поэта.
— К поэту Ингеману пришёл поэт Андерсен, — говорили виноградные лозы траве.
— Вот так, вот как? — голоса травинок были совершенно одинаковые, потому что все они появились на свет в один и тот же день, в один и тот же час, даже в одну и ту же минуту...
— Они читают стихи? — интересовались травинки, вытягиваясь во весь свой детский росток.
— Нет, они едят, — непоэтично отвечала виноградная лоза и пыталась проникнуть листиком поглубже в комнату, чтобы разглядеть редкого гостя.
— Вот как, и что же они едят?
— Ах, какие вы любопытные, это, право, неприлично, вы отрываете меня от важного дела. Я потом вам обо всём расскажу.
— Нам хочется сейчас, нам хочется сейчас.
— Если вы не перестанете допрашивать, вообще ничего не узнаете!
Травка чуть пошелестела недовольно, но смирилась со своей участью. Ведь виноградная лоза всё видела и всё знала, она могла разговаривать не только с высокими окнами и крышей, но и с самим солнцем — сколько ни задирали травинки головки, они видели только подошвы, но те были удивительно неразговорчивы, будто не ходили по земле, а летали над ней — вот какие были важные! А подошвы поэта Андерсена ступали на траву нежно, прекрасно понимая — что она: живая.
И было отчего замолчать виноградным лозам: непривычные картины висели по стенам и не желали общаться друг с другом. Каждая несла свой мир и старалась отгородить его от родственниц. Книги...
Европейские писатели важно смотрели друг на друга, в полной уверенности, что человечество их никогда не забудет. Вид у каждого был словно у Гомера. Только Шекспир смотрел чуть в сторону от славы: ему было интереснее говорить с виноградной лозой, чем с сотрапезниками по перу. Он не хотел славы, он хотел хорошего вина.
А сколько цветов было в саду, сколько цветов. Какие благородные мысли исходили от них и подолгу гостили в голове Андерсена, не признаваясь в своём происхождении. Они открывали нежные губки и целовали воздух: так были они благодарны Богу за подаренную жизнь. Знаете, как появились цветы на земле? Их разбросали ангелы — добрые дети небес. Они росли из самого сердца земли, но не смотрели на траву, как на бедную родственницу. А у дуба взгляд был строгий, как у директора гимназии Мейслинга. Трава умела думать, но люди даже не подозревали об этом.
Полюбил Андерсен прогулки по озеру. Пела эолова арфа, породнившись с мечтой. Андерсен впитывал слова Ингемана своим поэтическим слухом. Неужели и он когда-нибудь сможет быть таким умным, талантливым, светлым — не представителем человечества, а продолжением цветов, облаков, звуков эоловой арфы; ведь поэт — всегда сын неба...
Движения его души находили отражение в глазах супругов Ингеман. Как замечательно, что Ингеман выбрал в жёны девицу Мандикс, лучшей жены Андерсен себе и не желал. Вот было бы замечательно, если бы жениться на её сестре! Его поэтическое сердце требовало любви.
Недели прекрасного лета Андерсен гостил в их прекрасном доме и становился частью природы; он подружился с каждым цветком и добрые облачка уносили его сердечный привет матери в Оденсе, а улыбки жены Ингемана вдохновляли его на проникновенные речи. Он с горечью думал, что если бы рос в такой семье, как семья поэта Ингемана, он бы не унижался своим незнанием перед Мейслингом. Дни лета он пил как драгоценную влагу. Розы из сада Ингемана улыбались ему и снились во сне. Он даже стал думать, что люди, праведно прожившие свою жизнь, возвращались вновь на землю величественными розами, и в каждом их цветке таится великий смысл, который никогда не поймут люди. И смысл этот может открыться только в сокровенные минуты, когда сливаешься с божественной природой, и не чувствуешь разницы между собой и цветами, озером, облаками, и понимаешь, что всё в мире сотворено из одного гениального божественного стихотворения, из одной материи. Вот в такие-то миги розы и могут поведать сокровенное, но не словом, не музыкой, а взглядом, нежным взглядом глубоким глаз. Ему хотелось уснуть среди роз, чтобы они поведали ему неземные сны, чтобы они помогли написать ему такие стихотворения, которые и Мейслингу было бы показать не стыдно: пусть умрёт от зависти. Пусть! Но тут же гимназист-поэт понимал, что даже если бы он прочитал стихи Ингемана, Мейслинг всё равно бы сказал, что не стоило рождаться на свет для того, чтобы писать подобные стихи. И улыбнулся бы своей змеиной улыбкой. Даже сейчас, в эти чудные летние недели каникул, образ Мейслинга преследовал Андерсена, не тревожил, а мучил. Гимназист чувствовал, что стихи невидимо парят в воздухе, нужно только уметь увидеть их. И королевский стипендиат молился этому.
Розы — спасали даже от Мейслинга. Каждый видел розу, но только единицам этот небесный царственный цветок открывал свою душу. Душа роз имеет чуткий цвет, и если цветок благоволит к тебе, то даст понять, что роза — это сконцентрированное небо. Наилучшие, счастливейшие, розовые времена лета — благоволения неба к земле. Чудные тёплые месяцы один за другим выплывают из недр вселенной, неся паруса тепла. Возьмите меня к себе, неимоверные недели лета, благословите меня вынести зиму, выньте вечный лёд из моей груди, растопите жизнь надеждой. Я люблю вас, госпожа Лето. Я так обожаю вас, что был бы счастлив, даже если бы вы одарили меня шипами жизни. Чуткие, высоковольтные шипы! Я отуманен и вашей своеобразной нежностью, ведь вы — предтеча бутона, хранителя лепестков. Я хотел бы поменяться местом с пчелой, чтобы попасть в хранилище ваших нектаров, великодушные розы, соблаговолите пропустить меня в светоносную вашу душу, дайте проникнуть в материю лепестков, высокочувствие бутона. Всю оставшуюся жизнь я хочу провести с вами наедине, символы райской жизни. Я ваш угрюмый сын, проводники тепла, носители неба на земле. В ваши лепестки укройте меня после смерти моей. Я хотел бы быть похоронен в огромном бутоне нежности — сказке бытия. Я ваш слабосильный ученик, во мне слишком много нежности, чтобы я стал проводником поступков, я стану носителем вашего завещания зиме. Когда суровым нитками снега земля будет пришита к небу, холод займёт все крепости тепла, я очнусь посреди зимы неимоверной розой. И это не будет смертью — а будет вещим проявлением жизни. Чтобы удостоиться права стать розой, нужно иметь не худшую душу на этом свете. Я не сын неба — я этого недостоин, но я сын розы, думаю я с гордостью, потому что никто и ничто и никогда не заставит произнести меня эти слова вслух, и я вдруг подумал: настоящий человек — значит, «бутон», ненастоящий — «будтон». Будто бутон, но не бутон... И наша жизнь — бутонированное пространство. Тоньше лепестков мои мысли о земле, выше крыльев стрекозиных. И я выхожу из тьмы жизни в свет бутона, и благословил бы розу за нежный характер лепестка. Мои страницы — образы лепестка, я бы хотел творить розу жизни и воспоминание об Андерсене сродни воспоминанию о розе, как о прообразе бытия на слабой земле. И что такое планеты космоса, как не розы, разбросанные высшей силой посреди темноты для произведения, для сотворения света.