Шрифт:
Первый месяц охоты он отдыхал один день и то перед тем как идти за грузом. Он растаскивал оставшиеся на лабазах продукты, пилил дрова половинкой поперечной пилы, никак не мог наесться без хлеба и сухарей кашей с глухарятиной, и развлекал себя мечтой о том, как вернется в нижнюю избушку, где осталось пол-банки сгущенки, две папиросы и книга рассказов одного старинного писателя. Избушку эту он любил особо за то, что срубил ее первой. Там был остров и сопка, покрытая гарью. На острове росли деревья и на большой лиственнице свили гнездо орланы. Зимой это гнездо напоминало о весне. Гарь в мороз оглушительноно трещала.
И вот, добравшись сюда под вечер, растопив печку, добыв воды и укутав прорубь, натаскав дров, поставив варить корм собакам, заправив лампу, Андрей наконец разделся, поужинал и, помедлив, чтобы отдалить то, о чем столько дней мечтал, попил чаю со сгущенкой, выкурил с перерывом обе папиросы и, отвалясь на нары, почувствовал разочарование, потому что уже давно в своих мечтах все съел и выкурил. И оставалась только книга с рассказами, которую он все читал, чувствуя, как подымается что-то в душе, наполняя ее до краев, потом откладывал, ждал, пока уляжется, и снова читал эти прекрасные рассказы, которые, слава Богу, не выпьешь с чаем и не выкуришь и которые давно уже знал наизусть. А потом лежал, уставший от пережитого, и повторял про себя:"Тоже хочу так, тоже много всего во мне, тоже неплохо пожил"...
Тем временем погода не знала меры. То было тепло и дул юг со снегом, то потихало, разъяснивало, быстро садилось солнце за лиловый горизонт, становилось темно, как на океанском дне, и лишь горел некоторое время, подчеркивая холод, зеленовато-голубой, цвета сорочьих яиц, край неба. Наутро давило за сорок, занимался кристальный восход, на следующее утро – под пятьдесят и так до тех пор, пока на идеально чистое небо не выползали легкие сизые полосы. Тогда замутнялось око солнца, щевелились в предчувствии ветра верхушки елок и пихт, начинали летать копалухиx, катиться лыжи и веселеть собаки, но ненадолго, потому что через день-два уже завывал ветер, несся параллельно земле колючий снег, и дороги заваливало так, что собаки во главе с хозяином еле ползли, опустив хвосты и то и дело останавливаясь.
Но иногда природа как бы замирала в раздумье, и устанавливалась на несколько дней чудная, градусов двадцать пять, погода, с легкой дымкой, подсвеченной розоватым солнцем, почти без ветра и с редким неизвестно откуда падающим снежком-кучумом. В такую погоду работать в тайге было праздником. Вечером Андрей выходил из избушки и подолгу глядел на луну в кольце, на неназойливо горящие звезды, на снег, пересеченный прозрачными тенями лиственниц. Он, не спеша, мешал деревянной ложкой собачий корм в тазу, покалывал шею неизвестно откуда падающий кучум, и невыносимо хотелось разделить с кем-нибудь всю эту красоту.
Раньше, в первые годы охоты, Андрей писал стихи, но постепенно жизнь привела его к выводу, что надо заниматься чем-нибудь одним, если хочешь заниматься хорошо. Бывало, он, придя в избушку, переделав все дела и лежа на нарах, не мог не то что сочинять что-либо, а даже просто читать, и не из-за усталости, а из-за того, что был не в состоянии сосредоточиться ни на чем, кроме охоты. Тогда он откладывал книгу домиком на грудь и принимался считать, где у него стоит сколько капканов, где надо еще насторожить, где потерялись сторожки от кулемок и куда надо в первую очередь ехать, потому что туда ушла росомаха и могла разорить дороги.
При таком положении его тяга к писательству только усиливалась. Андрей знал, что рано или поздно она все равно найдет выход и уже нашла в нескольких коротких рассказах, еще написанных по законам стихосложения, и что это не просто жажда поделиться пережитым, сидящая во всех его товарищах и сдерживаемая только их скромностью, чертой людей, для которых вся прелесть и бескорыстие их работы заключается в отсутствии зрителей, а нечто гораздо более глубокое, опасное и может быть даже противное той жизни, которую он ведет.
В декабре Андрей с Виктором договаривались в записке, когда будут выезжать, и наступала новая полоса жизни. Хотя бывало всякое – и вода по Бахте, и рыхлый снег, летящий через стекло, чаще вспоминалась дорога хорошая. Тогла они одолевали за день километров сто двадцать. Давно уже было темно, а они все ехали и ехали вдоль берега, и фара освещала кусты с вылетающими куропатками, прыгающую в белом дыму нарточку напарника и красный, залепленный снегом фонарь. Еле угадывались во тьме раздавшиеся берега, и вот уже недалеко от деревни они выезжали на чью-то свежую дорогу с сахарным отпечатком гусениц и следами полозьев, останавливались, поеживаясь, поджидали далеко отставших собак, и потом уже мчались без остановок, и в дорогу вливалась откуда-то сбоку еще одна, провешенная, с клочьями сена на талиновых вешках. И они все мчались и мчались, не обращая внимания на замерзающий большой палец, пока не вырастал в лучах фар крутой накатанный взвоз, куда они взлетали с победным ревом, и сквозь кусты уже сияла деревня холодными огнями.
Потом Андрея попросили быть в клубе на Новый год Дедом-Морозом, и надо было вечерами ходить на репетицию. Продолжались морозы, деревня была плотно утоптана и укатана. У соседа стояла на полозьях железная бочка для воды с квадратной дырой в боку, Андрей шел в клуб, ярко горели звезды, медленно подымался белый дым из труб, а в бочке гулким и скрипучим эхом отдавались его шаги по твердой и будто пустой внутри дороге.
В клубе собирался народ, и интересно было видеть, как преображались люди во время этих редких представлений. Снегурочка Любка в наряде синего бархата с ватной оторочкой и кокошнике по-кошачьи прищуривала большие глаза с густо накрашенными ресницами, с которых сыпалась черная крошка, ударяла палочкой о пол, и сама чувствуя, что удачно получается, кричала, передразнивая кого-то из новогодней нечисти: