Шрифт:
Солдат взбодрился, вспоминая отчаянный бой, голос его окреп, в запавших глазах светилась решимость. А Дарья сидела все так же неподвижно, вцепившись руками в старенькую, накинутую на плечи шаль, и ждала самого ужасного.
— «Ура! Вперед! Гранаты!» И пошло... Конечно, немец не дремал. Многие сразу погибли, как пошли. Я две гранаты бросил. И вдруг как подкинет меня! Вверх — и назад, в болото. На кочку попал головой, а рука — в болоте. Та — в болоте, а в правой — граната взведенная, чека вытащена. Хотел кинуть — не успел. Шевельнуться не могу, тело — словно в оковах. А граната сама из руки ползет... Что делать? Ничего не сделаешь. Вот думаю, как умирают...
Дарья на какой-то миг забыла о Василии, проникнувшись тем отчаянием, какое охватило солдата перед неизбежностью смерти. Но тут же подумала завистливо и тоскливо: жив ведь, жив, в самой пасти у смерти был, а спасся, а Вася...
— Вдруг слышу: «Коля, вставай!» А чека у гранаты еще не совсем вытащена, миллиметров на пять осталась. Я кричу: «Граната!» Василий выхватил и бросил. Не помню — взорвалась или нет.
— Выходит, спас он тебя.
— Спас. Он, Василий... И опять мне: «Вставай». А я не могу подняться. И ничего вроде не болит, не чуял, что ранило. Он меня под мышки взял, поставил. И тут рука как завертелась — от локтя на одной жилке висела. А боли все нет. Он взял мою руку, положил на автомат, как на повязку. Пошли. Кухня разбитая как раз поблизости... А немец из миномета бьет. В шахматном порядке, сволочь, мины укладывает. И поле заминировано, и он бьет. Ракеты, правда, перестал пускать...
Солдат говорил теперь медленно, словно через силу, и Дарья поняла, что сейчас он расскажет о том, чему она все еще не до конца верила. Расскажет, и тоненькая ниточка нелепой надежды оборвется навсегда, второй раз умрет Василий, не оставив лазейки для самообмана.
— Не тяни ты! — выдавила Дарья из перехваченного спазмой горла.
— Повалился он вдруг. На меня прямо. Руки зацепил. Закричал я по-звериному от боли. И опять — мрак. Сознание потерял... Не знаю, сколько лежал. Очнулся — давит меня что-то. И тихо уже. Кончился бой. Пощупал здоровой рукой — голова чья-то на груди у меня. Вспомнил. «Василий, — окликаю его, — Василий...». А сам все голову его рукой щупаю. И вдруг рука в липкость какую-то попала. Рана. У самого виска. Стал я поворачиваться, чтобы из-под него вылезти. Кой-как на бок повернулся, и скатился он с меня. Гляжу — мертвый. Глаза открыты, в небо глядят. Расстегнул гимнастерку, к груди ухом припал. Нет. Холодать уж начал... Оставил я его, пополз к своим. Так и добрался. Санитар перевязку сделал, шину наложил... Ну, да тебе про это не интересно. А про Василия ничего больше сказать не могу. Ты прости меня хозяйка. Так уж, значит, договорились с ним, с Василием.
Солдат встал, помедлил, направился к двери. Дарья не двигалась, стянув на груди шаль, опираясь локтями на стол. Она смотрела вниз, и было что-то жуткое в ее застывшей фигуре.
Надев шинель, солдат потоптался у порога, опять вернулся на середину комнаты.
— Прощай, Даша, — сказал виноватым голосом.
И тогда, все так же не двигаясь, Дарья с усилием разжала губы, заговорила чужим отрешенным голосом.
— Не надо. не уходи. Сейчас я картошек сварю. Помянем Васю...
2
Навалилось на Дарью одиночество, как большая неизбывная напасть. Люди были кругом — даже больше стало людей в городе и на заводе, чем до войны, много понаехало народу из деревень. Давних подруг, Любу Астахову и Алену, почти каждый день видела Дарья. Дети у нее росли. Какое же одиночество? Но замкнула на замок свое сердце, и от чужих людей, и от подруг, и от детей. Жила, как в пустыне.
После войны Дарья работала в реконструированном цехе.
Длинный цех полимеризации кажется обиталищем огромных таинственных животных. Аппараты кто-то метко назвал слонами, и накрепко пристало к ним это имя. Слоны стоят в ряд, выгнув крутые белые спины, увитые бесконечными хоботами трубопроводов, с привьюченными к ним холодильниками. В их просторной утробе незримо переваривается дивинил, из газа и пасты рождая каучук.
По обе стороны от слонов вдоль всего цеха тянутся почти пустые платформы. На одной платформе проложены рельсы — по ним увозят на тележках готовый каучук. На другой — несколько возвышающейся над остальной площадкой цеха, стоят в отдалении друг от друга столики аппаратчиц.
Дарьин столик — крайний от входа, и, когда она идет к своему аппарату, ей виден весь узкий и длинный пролет цеха: ровная белая площадка цементного пола, тупые морды слонов, трубы с колесиками вентилей, столики других аппаратчиц. Гулкий, непрерывный, утомительный шум газодувок заполняет цех. Слабый запах спирта и как будто припорченных яблок постоянно чувствуется в воздухе.
Работать теперь легче, чем до войны. Хоть большой аппарат, да один, не надо метаться по всему цеху. Когда процесс идет нормально — хлопот мало. Но в начале процесса температура вдруг замерла на одной точке. Дарья сделала продувку, сменила газ, чтоб реакция вновь вошла в силу. Спустившись на три ступеньки в проход между слонами, Дарья наклонилась над воронкой, понюхала воду. От воды резко несло дивинилом. Холодильник потек. Без дежурного слесаря не обойтись. Кстати, увидала Дарья у второго столика начальника смены. Пошла к нему доложить о неприятности.
Кончалась смена, и заводские заботы сменялись домашними. По пути домой увидела Дарья очередь в продовольственный магазин. Узнала: пшено дают. Встала за пшеном.
Дарья стояла среди людей, никого не замечая, замкнувшись в себе, и какая-то дума томила ее, стояла в глазах невысказанным вопросом. А может, не дума, просто печаль жила в ней и ела ее изнутри, как червяк выедает сердцевину яблока.
— Даша! Здравствуй, милка! — окликнули ее от дверей.
Дарья по голосу узнала Ефросинью Никитичну, свекровь Доры, медленно, без улыбки обернулась. Старушка стояла человек на десять позади Дарьи и через головы приветливо кивала ей.