Шрифт:
себя не называя
героизмом.
Мы бьемся с тундрой.
Нрав ее крутой.
Но женщины ведут не меньше битву
с бесчеловечной вечной мерзлотой
не склонного к оттаиванью быта.
Не меньше, чем солдат поднять в бою,
когда своим геройством убеждают,
геройство есть —
поднять свою семью,
и в этом гибнут
или побеждают…
Все гости постепенно разошлись.
Заснула Валя.
Было мирно в мире.
Сопели дети.
Продолжалась жизнь.
Петр Щепочкин и муж тарелки мыли.
Певец вздыхал с открытки,
но слабо
солисту было,
выпрыгнув оттуда,
пожертвовать воздушное жабо
на протиранье вилок и посуды…
Хотя чуть-чуть кружилась голова,
что делать, стало Щепочкину ясно,
но если не подысканы слова,
мысль превращать в слова всегда опасно.
И, расставляя стулья на места,
нащупывая правильное слово,
Петр Щепочкин боялся неспроста
загадочного Юрия Чернова.
Петр начал так:
«Когда-то, огольцом,
одну старушку я дразнил ягою,
кривую,
с рябоватеньким лицом,
с какой-то скособоченной ногою.
Тогда сестренке было года три,
но мне она тайком, на сеновале
шепнула,
что старушка та внутри
красавица.
Ее заколдовали,
Мне с той поры мерещилось, нет-нет,
мерцание в той сгорбленной старушке,
как будто голубой, нездешний свет
внутри болотной, кривенькой гнилушки.
Когда осиротели мы детьми,
то, притащив заветную заначку,
старушка протянула мне:
«Возьми…» —
бечевкой перетянутую пачку.
Как видно, пачку прятала в стреху —
пометом птичьим, паклей пахли деньги.
«Копила для надгробья старику,
но камень подождет.
Берите, дети»,
Старухин глаз единственный с тоской
слезой закрыло —
медленной,
большою,
но твердо бабка стукнула клюкой,
нам приказав:
«Берите не чужое…»
Сестра шепнула на ухо:
«Бери…»
И с детства,
словно тайный свет в подспудьи,
мне чудятся
красивые внутри и лишь нерасколдованные люди…»
Петр Щепочкин стряхнул с тарелки шпрот:
«Сестренка с детства
в людях разумеет…»
Чернов,
лапшинку направляя в рот,
с достоинством кивнул:
«Она умеет…»
Был заметен весь праздничный погром,
а Щепочкин чесал затылок снова,
пока исчезла с мусорным ведром
фигура монолитная Чернова.
Он гостю раскладушку распластал.
Почистил зубы,
щетку вымыл строго
и преспокойно на голову встал.
Гость вздрогнул,
впрочем, после понял —
«йога».
И Щепочкин решил:
«Ну — так не так!
Быть может, легче,
чтоб не быть врагами,
душевный устанавливать контакт,
когда все люди встанут вверх ногами…»
И начал он,
решительно уже,
чуть вилкой не задев,
как будто в схватке,
качавшиеся чуть настороже
черновские мозолистые пятки:
«Я для тебя, надеюсь, не яга,
хотя меня ты все же дразнишь малость,
но для меня Валюха дорога —
из Щепочкиных двое нас осталось.
И пусть продлится щепочкинский род,
хотя и прозывается черновским,
пусть он во внуках ваших не умрет,
ну хоть в глазенках —
проблеском чертовским.
Ты парень дельный.
Правда, с холодком.
Но ничего.
Я даже приморожен,
а что-то хлобыстнуло кипятком,
и я оттаял.
Ты оттаешь тоже.
С Валюхой все делили вместе мы,
но разговор мой с нею отпадает.
Так вот:
я дать хочу тебе взаймы.
Тебе.
Не ей.
Взаймы.
А не в подарок.
На кооператив.
На десять лет.
И — десять тыщ,
Прими.
Не будь ханжою.
Той бабке заколдованной вослед
я говорю:
«Берите — не чужое…»
Но, целеустремленно холодна,
чуть дергаясь,
как будто от нападок,