Шрифт:
Тот шоколаду не хотел; налило в одну чашку. Парень сидел с синим лицом, прижатым к холодному стеклу; правым глазом, черным, в белую тьму всматриваясь, левым по комнате высматривая, что в результате давало совершенно рыбье косоглазие.
Подуло на шоколад.
— Так кто вы вообще такой, Пелка? — спросило тихо. — Зачем вы за мной через полсвета ездите, людей ради меня убиваете, собственную шею подставляете?
Тот еще шире вылупил влажный глаз.
— Да как же! Ваше благородие! Как это, зачем!
— Вера сердечная, это понимаю, но…
— Вера! — выдохнул тот и раскашлялся, долго еще массируя горло, прижатое лапой Щекельникова.
Стараясь отмерять каждую мысль и жест в соответствии с внутренним тактом, чтобы любой чуждый ритм не мог, навязавшись телу, навязать свою волю и духу, глотало шоколад мелкими глотками, отсчитывая по простым числам, то есть, на один, два, три, пять и семь. При этом не отрывало взгляда от Мефодия. Барин и батрак, городовой и уличный бродяга, поляк и русский.
— И все же, по правде, что вам нужно? — продолжило неспешную беседу. — Значит, мартыновцам? Чего вы хотите? Чего ожидаете?
Удивление и решимость переливались на лице Пелки.
— А вы, католики — что вам нужно? Чего вы хотите? Чего ожидаете?
— Выходит, не вера, хорошо. Что же?
Тот смешался, отвел взгляд; но точно так же он мог пытаться сорваться с зимназовой привязи.
— У господ вечно оно так… — буркнул парень.
— Как, Мефодий, как?
— Вечно такие бабские разговоры у вас. — Он тряхнул башкой. — Ну, и почему ваше благородие не бежит?! Ведь арестуют вас!
Вытерло ус от шоколада.
— Сам ты молодец,не баба, но ведь можешь сказать, что в душе твоей играет; это дело мужское, Мефодий, не про мелкие чувства болтать, но заглянуть в самого себя и ясно назвать тот дух, что мужчину к величайшим подвигам ведет. И ты, Мефодий, правильно отмечаешь, у господ подобное умение глаза и слова, души и разума чаще встречается; а мужик, даже когда соседа зарубит, то никак судье вслух не способен объяснить: отчего, зачем, ради чего все это сотворил. Тем более, не выскажет он, почему всю жизнь на пашне провел, как его отец и отец его отца; нет в его жизни никаких «почему» и «зачем». Вот так, замерзло. — Языком распределило сладкий шоколад по нёбу; его вкус и гладкая, маслянистая плотность отпечатались на языке, так что высказывалось уже в тоне и ритме воистину шоколадном, то есть, плавно, мягко, низко, сладко. — За то вот господа… Как ты считаешь, Мефодий, о чем говорит все искусство, которым в городах и имениях восхищаются, все эти театральные и книжные рассказы?
— Как баб скорее к греху подтолкнуть и в голове им замутить, — буркнул тот.
— Это тоже. Только я же спрашиваю, не зачем — о чем, про что? Так вот, о том как раз: что человек делает нечто великое — благородный поступок, подлое деяние, неожиданное действие — что-то другое, такое, которое, вроде бы, не от него пришло, и каковы последствия этих поступков он переживает, как он пытается самому себе и другим рассказать, почему так сделал, что сделал; и обычно случается — ни на каком людском языке он этого высказать не может — так именно для того искусство, пьеса и служит, она рассказывает.
— Я такого не знаю, — сказал Пелка. — Я не начитанный.
— Но мы же на земле Льда, здесь даже мужик, который за всю жизнь в чистое зеркало не глянул, способен все на паре пальцев вычислить. — Отставило чашку. — А вот скажи-ка Мефодий: за кого ты так сильно стыдишься?
Тот прижал висок к стеклу, стиснул веки.
— За родителейсвоих, за них.
— Кто они?
— Кто? — выдохнул тот. — С мамонтами уже ходят.
— Но стыд тянет.
— Тянет стыд, барин, тянет, ой как тянет.
— За что?
— За подлость, вредность нелюдскую, за сердца черные и жизнь мою, так стыдно пред Богом и людьми, так… — Пелка чуть ли не задохнулся. Приложил кулак к груди, склонил голову. — Тянет, давит, так рвет когтями огненными, что временами и дышать не способно.
— Знаю, Пелка, знаю. Но и то знаю, что мы не живем грехами родителей своих. Если бы все по ним наследовали с печатью греха первородного, то через несколько поколений на земле было бы царствие сатаны: всякое дитя к грехам прошлого прибавляло бы собственные грехи. Но ведь все наоборот, Пелка, не так все!
— Так оно же из-за меня, ради меня и за меня! — завыл Мефодий. — Из-за того, что живу!
— Что ж ты такого наделал?
— Я… Пять лет тому назад, пять лет был я подростком, что по снегу с собаками гонял, наказанье божье для матери с отцом, по лесам шатался, харч воровал, от работы отлынивал. Жили мы в Мрачнетове, деревне такой под лесом, что была поставлена по декрету канцлера Столыпина, еще перед лютами; отсюда, может, верст сто.
— И была Зима.