Шрифт:
— Ага.
Эдмунд Геронтиевич выпрямился, поправил очки, отьвет забулькал вокруг его шеи, охваченной жестким воротничком.
— Я вполне понимаю, что это не были, да и не могли быть, предприятия вполне законные; вы до их пор обязаны сохранять определенную тайну, господин Фишенштайн мог бы быть впутан в весьма неприятную аферу; человек с его положением не позволяет подобных компрометаций. Вы же читателей «Воскрешения» информируете не обо всем. Труп из мерзлоты вытащить, смертельно больных по их просьбе в лед уложить, собак гальванизировать — это еще как-то пройдет. Но вот увенчанное смертями массовое отравление тунгетитом?
— Еще?
— Спасибо.
Тот налил.
— Вы подождите минутку, пойду спрошу.
— Вы там распорядитесь дать чего-нибудь горячего моему человеку.
— Канешна.
Он пошел спросить, только продолжалось это дольше минутки, и когда вновь появился, то появился не сам, и даже порог салона Братства переступил не первым, но Авраам Фишенштайн собственной монументальной особой, подпирающийся тяжелой дубиной, под бурной седой гривой и с гипнотическим мираже-стекольно-тунгетитовым глазом, отбрасывающим радужные отблески из под насупленной брови. Я-оноуважительно поднялось с места. Вошедший слегка кивнул. Слуга подвинул ему кресло. Еврей подвернул полы атласного халата, сгорбился, левой рукой прижал бороду, правой заякорился толстенной тростью о стол, и после того уселся; я-оноприсело напротив.
Глянуло вопросительно на Хаврова. Тот никакого знака не подал.
— Господин Фишенштайн…
— Погоди, — низким голосом прогудел миллионер, — погоди.
Что же это он, так устал, что теперь несколько минут должен молча отдыхать? Он же не был таким уже и старым. Не запыхался. Сидел и глядел здоровым глазом, мертвый глаз отбрасывал в салон калейдоскопические огоньки. Подумало, что, когда на небе Черные Зори, эта его тунгетитовая зеница светится словно серебряный фонарик из-под поднятой веки, а если глаз веком прикрыт, тогда розовым пятном. А может и нет, быть может, достаточно плотью ее от тьвета прикрыть, как на сеансе княгини Блуцкой в вагоне Транссиба прикрыло Гроссмейстера. И на что же это еврей глядит своим судейским, жреческим взором, потягивая себя за пейсы? На Сына Мороза, ясное дело, на салонное развлечение.
— ГаспадинФишенштайн, туг дело такое, как вам господин Хавров уже наверняка рассказал: для вашего Братства имеется оказия получить доктора Теслу, для меня же — научную информацию про ваши эксперименты. И вот вопрос к вам — про тот случай, в ходе которого несколько мужиков от тунгетитового отравления умерло в больнице Святой Троицы.
Авраам Фишенштайн стукнул дубьем.
— Погоди, погоди. — Он кивнул Хаврову; тот склонился, шепча что-то на ухо. Фишенштайн слушал, пережевывая невысказанные слова. Заскочил обеспокоенный конторщик с бумагой в руке, с карандашом за ухом; Хавров злобно рявкнул. Господин Фишенштайн поднял палец. Эдмунд Геронтиевич вышел; конторщик вышел, уборщик вышел. Брлуммм, блруммм — били бурятские бубны. Еврей откашлялся, вздохнул.
— Как-то пришел молодой человек к мудрецу, — завел он басом. — Ребе, спрашивает тот, двух девушек люблю, какую из них взять мне в жены? А которая из них тебя любит, спрашивает ребе. Эта говорит, что любит, и другая говорит, что любит, отвечает молодой человек, но откуда же мне знать, любит ли на самом деле. А которая из них лучше куховарничает, спрашивает ребе. Одна — ужасно, отвечает молодой человек, а вторая — паршиво, но обе выучится клянутся, но откуда же мне знать, выучатся ли. А которая из них верная и послушная, спрашивает ребе. Вай, ребе, сейчас-то каждая в огонь прыгнет и света белого кроме меня не видит, а вот через десять, двадцать лет — откуда мне знать! Ребе покачал головой и сказал: Бери в жены наиболее некрасивую. Но почему же некрасивую, дивится молодой человек. А на основании справедливого счастья, поясняет мудрец: одну ты и так оттолкнуть обязан, а та, что красивее, легче найдет себе другого мужа. Тот не понял.
— И я не понимаю.
— А вот подумайте, уважаемый, каким прекрасным был бы мир, если бы все люди действовали по этому принципу! — вздохнул Фишенштайн. — Как замечательно велись бы дела! Как все мы к богатству прямым путем доходили бы!
— Ах! Честное слово даю, господин Белицкий с моим тут посещением ничего общего не имеет, и вообще он не посвящает меня в свои коммерческие планы; я ему ни кум, ни сообщник.
— Вы так говорите.
— Говорю.
Еврей захлопал ресницами. Замерцали радуги.
— А несчастный Фишенштайн обязан поверить вам, что Белицкому и в голову не придет неудобного ему еврея в следствие впутать, о чем тут же раз голосят газеты всей империи в таком вот тоне: чудовищное убийство христиан; евреи, что Христа распяли, православный народ убивают, потравили мужиков наших добрых на Байкале, и скоро уже в городе травить и поджигать начнут, упаси Боже.
— Господи-Иисусе, да нет же; Белицкий — не такой человек, да и я сам словечка никому не пискну, крестом святым могу поклясться!
— Поклянетесь? — Фишенштайн поднял руку над головой. — Уже поклялись. Замерзло! — Он опустил руку, стукнул своей тростью. — Это правда, сын Батюшки Мороза к Аврааму Фишенштайну пришел. — Он улыбнулся. — Ну, и на что вам знать те вещи, про которые спрашиваете?
— Я разыскиваю отца, господин Фишенштайн, я должен открыть, как он спустился на Дороги Мамонтов. Эти ваши добровольцы — ведь вы же взяли только добровольцев, полагаю — в какой форме они принимали тунгетит? Какими порциями? С пищей принимали? Им в жилы вводили? При какой температуре? Были ли это зимовники? Выжил ли кто? Как проходила болезнь?