Шрифт:
Я-оноразглядывалось по залу. Предобеденное субботнее время было причиной того, что гостей пока что можно было пересчитать по пальцам. И в большинстве своем все они, по-видимому, были поляками. Не заметило к тому же ни единой женщины.
Под солнечным пейзажем напротив сидел рыжий мрачный тип с фигурой Лонгинуса Подбипенты [260] , разве что с удивительно маленькой головой, прикрепленной к длинной, тонюсенькой шее, в данный момент, низко свешенной, носом в кружку. Но глаза под гневно настороженными бровями прослеживали всякое движение в кофейне, и, видно, ничто не уходило и от ушей рыжего; знаком повышенного внимания был алый блеск в радужках и лапищи, сотворенные для топора, крепче сжимались на полупустой кружке.
260
— Персонаж романа Генриха Сенкевича «Огнем и мечом», гигант-литвин с рыцарственным сердцем, сражающийся старинным двуручным мечом, но обладающий очень робким характером. — Прим. перевод.
— Это пан Левера, наш местный графоман, — шепнул Белицкий, вновь усаживаясь возле исходящего паром самовара. — Советую не подходить.
— А что, кусается?
— Если прочитает что-нибудь хорошее, но не свое. — Пан Войслав тихонько рассмеялся. — И уж ни в коем случае не упоминайте в присутствии Леверы Вацлава Серошевского, ни каких-либо его книг. Левера до конце дней своих ему не простит. Вы представляете, он надумал, что станет пророком [261] Новой Сибири, но, чего бы не захотел он написать, вечно Серошевский опережает его на полгода.
261
Титулом «пророк» (wieszcz) поляки называют своего великого поэта Адама Мицкевича, здесь, понятно, это определение совершенно ироническое — Прим. перевод.
Двумя столиками дальше попивал кофе широкоплечий бородач в вышитой крестиком рубашке. Некий Горубский, единственный здесь русский. А под часами за ним сидел доктор права Зенон Мышливский, секретарь господина Цвайгроса.
— Он будет стоять у дверей и всех приветствовать, — вполголоса продолжал пан Войслав. — Представьтесь ему вежливо и смотрите, подаст ли вам руку; если подаст, то все хорошо, входите. Присядьте тогда где-нибудь под стенкой и сидите, слушайте, пока не сломаем. После этого можете заговаривать про должность.
Потерло чешущийся под кожей верх левой ладони.
— Я надеялся, что вы меня кому-нибудь отрекомендуете — быть может, кому-нибудь от Круппа.
— Ой, именно это же я и делаю! Если вы войдете — то никакой рекомендации уже и не надо, спрашивайте и просите смело. — Тут он громко икнул. — Было бы приличным, если бы я сам вам…
— Ну что же вы!
— Да нет же, нет; у меня ведь в фирме десяток должностей, на которых мог бы вас попробовать. Только, видите ли, время такое, если бы не Пилсудский, кто знает — но как раз сейчас пришлось отстранить людей от работы на несколько недель. Так что…
— Вы заставляете меня краснеть, пан Войслав.
— Да нет же, нет, нет, — махнул тот платком, улыбаясь причине хлопотливой ситуации. Отхлебнув чая, глянул на часы. — Половина двенадцатого, сейчас начнут сходиться.
И правда, постепенно гостей становилось больше: вошел один, другой, третий. Все тут знали друг друга; сначала переходили от столика к столику, обмениваясь словами приветствия, только после того находили себе место и щелчком пальцев подзывали официанта.
На мгновение, кого-то разыскивая, вскочил торговец мехами Козельцов. Но, увидав Горубского, он покраснел и начал трястись, словно лихорадочный; опершись обеими руками на посеребренной трости, театральным шепотом выплевывал грубые оскорбления.
— Что это с ним? — спросило я-оно.
— Козельцов с Горубским были самыми сердечными приятелями, вместе держали большую часть торговли государственными мехами.
— Государственными?
— То есть, из ясака [262] . Но понравилась Козельцову дочка Феликса Гневайллы, втюрился, бедняга, по самые уши. Приветствую, пан Порфирий, приветствую!
262
Налогов, которые выплачивали местные жители мехами, в виде охотничьей добычи.
К нашему столу присел Порфирий Поченгло.
— Когда же это было? — продолжал пан Белицкий. — Далекие времена — кажется, в девятьсот седьмом.
— А что, этот Горубский к ней тоже клинья подбивал?
— Нет, нет. Вот только пан Феликс Гневайлло был шляхтичем надменным, он и не собирался выдавать дочь за человека не своей веры [263] . Тогда Козельцов перекрестился по римскому обряду. Это ведь все происходило после указа о религиозной терпимости Николая Александровича, так что право совершить такое обращение он имел; но Столыпин быстро эту религиозную лавочку прикрыл. Но — случилось, Козельцов сделался римо-католиком, мужем польки, и сам быстро ополячился. Горубского чуть кондрашка не хватила. Он пытался уговаривать бывшего кума и так, и сяк, приводил к нему попов ученых, дьяконов, ба, даже пытался Гневайлловну против бывшего приятеля настроить — все понапрасну. Рассорились они страшно. Чем больше Козельцов становился католическим, тем сильнее Горубский — православным. Чем больше Козельцов польским, тем сильнее Горубский — российским. И так во всем. Козельцов скупает крупный рогатый скот, Горубский, аккурат, продает его же, пускай даже себе во вред. Козельцов оттепельник, так Горубский — упрямейший ледняк. Со временем они явно как-то бы сошлись и помирились, но тем временем пришел Лед и — замерзло.
263
В оригинале: «cezaropapiste» — «имперопаписта». Не совсем понятно, поскольку, Козельцов, судя по всему, был православным — Прим. перевод.
Пан Поченгло, соглашаясь, покачивал головой. Теперь уже все следили за нарастающим скандалом между Козельцовым и Горубским.
— Мои земли, уже с год обещанные! — выплевывал польские слова Козельцов, правда, не слишком складно.
— А па-русски уже и не разговариваешь? — устыдил его Горубский, даже не подняв головы от чашки.
— Да если бы ты на этом хоть что-то заработал!
— А пущай у тебя не болит, моя выгода, мои деньги.