Шрифт:
— Ага, — донесся оттуда голос деда Федора, — так вот, смотрю я на свою старуху… А она еще тогда старой не была, а совсем даже наоборот. И вся: тут — такая, тут — во-о-от такая, а тут — такая-такая… Так вот, смотрю я на нее и чувствую, что не сдержусь, что согрешу сейчас. И от того волнения великого не замечаю, что уже вслух говорю: «Боже ты мой, укрепи, мол, меня и направь!» А старуха как моргнет на меня, ехидно так, да и говорит: «Да пусть он у тебя лишь укрепит, а направлю я сама куда нужно…»
— О-о-ой! — зашелся кто-то от хохота. Даже Лялька слабо улыбнулась, выкручивая мою рубашку.
А дед Федор уже обращался к кому-то:
— Вот так-то, Васька! А ты говоришь: жить не хочется, жить не хочется. Да эти женщины проклятущие, создания аспидские, кого хочешь жить заставят. Даже вопреки воле и желанию. И тарелки те, что над нами ширяют, ничто супротив тех тарелок, которые, скажем, баба моя Марфута иногда швыряла. Как сейчас говорят: для тренинга.
Я посмотрел вверх. Две бледно-зеленых медузы медленно, очень медленно передвигались в небе вокруг площади. Вокруг них блестела только мертвенно-серебристая пустота. Новых созданий не появлялось. Кремняки, если они и оставались, тоже никак себя не проявляли, и Лианна, сидя спокойно, ласково смотрела на меня. Даже неловко было от ее взгляда. Лялька тоже перехватила его и сердито передернула плечами. Она хотела что-то сказать, но не успела. Подошел дед и, тяжело выдохнув горячий воздух, сел рядом со мной. Провел рукой по лицу, и на мгновение стало заметно, какой он усталый. Намного больше, чем я.
— Ломка у Васьки, — утомленно сообщил Федор Иванович. — Так, что ли, оно кличется? После наркотиков… Девчушка его там с ним… Красивая девчушка. Плачет. Слушай, Роман, — повернулся он ко мне, — ну откуда еще эта гадость на нашу голову берется? Я — человек мирный, но тем, кто это зелье продает, самолично бы шеи скручивал…
— Уже скрутили, Федор Иванович. А в общем, они и сами себе их скрутят. Натура у них такая. А мы поспособствуем. Хотя в нашем положении зелье это, может, и помогло кое-кому? Вон как они, обколотые, по лаве выплясывали. Да и кремняков не боялись. Никакого тебе стресса.
— Стресса, стресса… — презрительно скривил губы старик. — Слов навыдумывали. Заметь, что кремняков этих никто уже особо и не боится. Потому что стресс твой — самая обыкновенная серая трусость, а вечно трусить люди не могут. Не серые. Как ты только что сам сказал: натура у них такая. Да и по лаве… Лариса, — он кивнул головой на Ляльку, — рассказывала, что парнишка Лианкин безо всякого зелья по ней бегал. То есть на равных он был с теми чудами. Потому что и до сих пор не знаем мы, на что человек способен. Потому что, чтобы узнать все это, большую работу умственную приложить нужно. А мы разленились. Вот, Союз бывший… С чего он развалился? С чего мы живем сейчас так плохо? А ответ простой: думать самим лень было. Все надеялись, что за нас думать станут. Оно и спокойнее, и уютнее как-то в уголочке. Потом, стало быть, свободу получили. Помнишь, орали: это сладкое слово!.. А того из-за своей умственной лености не уразумели, что не мы ею будем лакомиться, а именно она, родная, нас на зуб возьмет да на вкус и крепость попробует… Ничего, посмотрим… Однако имеем: воли к думанью аж никакой, вкус испаскужен, а поводыри наши лишь к себе… Тьфу! — вдруг сплюнул дед себе под ноги.
Я улыбнулся и взглянул на него:
— Нам бы таких поводырей, как ты, отец… Как это ты людей за какой-то час организовал?
— А, — отмахнулся дед, — просто думать их заставил.
— Кнутом заставил или пряником?
— Словом, — серьезно глянул он на меня. — Помнишь, ты про вторую ошибку своих друзей спрашивал? Так вот. Люди они, конечно, хорошие были. И ученые, и умные. Но того не поняли, что у каждого человека свой язык. Внутренний. И разговаривать не с толпой надо, не с аудиторией — господи, и не вымолвишь! — а с человеком. И на том языке, который не лишь тебе, а и ему понятен. Каким бы некрасивым он ни казался. — Дед помолчал. — Вот друг твой бородатый таким человечным языком хорошо владел. За что мне и понравился.
Вспомнив Алексиевского, я вспомнил и о черновиках его романа.
— Лариса, — спросил Ляльку, внимательно прислушивающуюся к нашему разговору, — а где роман Сергея Михайловича?
— На переднем сиденье, — встрепенулась она, — под лазером. И действительно, спрятать надо. Сейчас я его в бардачок переложу.
— Я сам, — поднялся я на ноги, с удовольствием отмечая, что держат они меня уже довольно уверенно. Даже подпрыгнул два раз. Ничего, жить можно.
Повернулся к «волынянке», протягивая руку к лазеру. И краем глаза заметил какое-то движение в небе.
Тарелки, которые до сих пор, чуть покачиваясь, спокойно и вяло плыли над площадью, вдруг дернулись, стремительно приближаясь друг к другу. Подняв глаза и не отрывая их от воздушных медуз, я нащупал приклад лазера. Тарелки угрожающе накренились. Потянул лазер на себя. Одна из тарелок, так и не выпрямившись, сорвалась с места и полетела прямо на меня, стремительно увеличиваясь в размерах. В ее нижней части начал вырастать знакомый мне бутон.
— Убегайте! Все убегайте! — закричал я, поднимая лазер и понимая, что ничего не успею сделать.
Дед Федор, схватив за руки Ляльку с Лианной, исчез из моего поля зрения. Я вприпрыжку крутанулся вокруг себя, отыскивая посреди площади место, свободное от людей, которых, как назло, набилось на ней видимо-невидимо. И понял, что такое место есть только за «волынянкой», откуда только что вышел дед. Бутон тарелки имел уже вполне дозрелый вид. Отталкиваясь изо всех сил от земли, я подскочил, кульбитом перелетая через машину и одновременно, в полете, навскидку стреляя по проклятому феномену. Два выстрела, мой и тарелки, слились в один.