Шрифт:
— Но ты же не мог знать, что документы у Паламаренка могли быть.
— Верно. Не мог. Добрые люди надоумили.
— Какие еще…
— Дурак ты, Гриша. Наполеончик периферийный. Ты что думаешь, я на тебя работал? Да на хрен ты мне, не при женщине будь сказано, безденежный да сдался? Пригожа мне хороший кусок давал, однако не могли мы конкретно Беловода достать. Вот ты нам и помог, в натуре, сладенький ты наш. Да и крыша серьезная была б в случае чего.
На Тамару было страшно смотреть. Ее как-то перекосило, словно она сломалась одновременно в нескольких местах. Лица не было. Были лишь глаза, до краев наполненные по-внеземному ужасной болью.
— Юра, — осторожно произнес я, — давай-ка наши дела без Тамары Митрофановны решать. Пусть идет себе женщина.
— Тамара, Тамара, — вдруг фальцетом взвизгнул Мельниченко, — я ничего не знал! Мне деньги не предлагали, я на государство работал!..
— На себя ты работал, депутатишка всененародный. Потому что сам предупреждал, чтобы никто ничего не пронюхал. Особенно в органах. Но, думаешь, я б те бумаги тебе или Пригоже отдал? А фига!.. У меня тоже свои интересы есть: где-то в далеких краях американской мечты за такие вещи бешеные бабки дают. На всю жизнь хватило бы. С бунгалом, мемуаром, бассейном и спокойной старостью. Опостылела мне эта ваша страна, которую вы в разные стороны строите да разводите. Опостылела! — неожиданно выкрикнул он.
А Тамара, внезапно схватившись за голову и раскачиваясь в стороны всем своим туловищем, метнулась к выходу из палатки.
— За что, боже, за что?! — стонала она уже где-то вдалеке, а мы неподвижно стояли, уставившись друг на друга.
— Сука ты, Гегемон! — сплюнул я. — За что же ты Паламаренка?..
— Волчара, ты же сам знаешь — случайно. Хотел просто попугать, а тут — землетрясение. Впрочем, все это сейчас не имеет никакого значения. Значение имеет другое: собирай-ка все эти манатки и пойдем со мной. Разговор есть. Но без этого слизняка, — и он пренебрежительно ткнул пистолетом в сторону Мельниченка.
А тот внезапно схватился за штанину, которая угрожающе выпятилась оружием, спрятанным где-то в ней. Но закончить движения он не успел: два почти одновременных выстрела отбросили его на брезентовую стенку палатки. Третий выстрел снес фигуру камуфляжника, неожиданно вскочившего к нам. Четвертого выстрела не было, но ствол пистолета больно уперся в мою грудь.
— Это тоже случайность? — спокойно, очень спокойно сказал я, кивая головой на скорченного Мельниченка.
— Х-хлопцы… я ж-жг… я ж ничего… чего… — по-детски вытаращив бесцветные глаза, выдавил тот. Потом вздрогнул всем телом, и как-то мгновенно окаменел, став маленьким-маленьким. Даже мелким.
Я затаил дыхание и изо всех сил старался сдержать вопль ярости, бурлящий в моих легких. Иногда в бою вопли мешают.
— Случайность? — задумчиво переспросил Гегемон и снял очки.
Глаза у него были красные. Такие красные, что сливались в два куска кровавого мяса, вдавленных в глазницы. Он опустил их на ствол пистолета, и я понял, что сейчас он выстрелит.
В последней попытке спастись я попробовал развернуть туловище, уменьшая сектор обстрела. Что-то бухнуло и горячо царапнуло по левой руке, а земля вдруг вздрогнула, разбрасывая нас с Гегемоном в разные стороны. Такого эффекта от пистолетного выстрела я не ожидал. Казалось, вокруг взорвалось буквально все: камнем, пожаром, человеческими стонами. Воздух моментально стал плотным и жирным, а по палаточному брезенту побежали языки пламени. На спине Гемоновича запылала рубашка. Он по-животному завыл, крутнувшись на месте, и побежал прямо сквозь прожженную стенку палатки, заваливая ее и забрасывая меня горящими лохмотьями.
Наверное, только ярость, так и не вырвавшаяся диким воплем из моего естества, заставила меня остаться на месте. И не только остаться, но и сквозь пламя рвануться к столу.
Первым делом — черновики Алексиевского. Сбиваем с них красные язычки огня и прячем за пазуху. Вот так. Вторым делом — лазер. Параллелепипед аккумулятора крепко всажен в приклад. Аппарат надежно зажат в руках. Хорошо. Фотопленка?.. Черт с ней!.. Мельниченко?.. Пульс не прощупывается… Оружие… Тело перевернуто, пистолет вытянут и тоже засунут за пазуху… Очень хорошо!.. Что еще?.. Ч-черт, дышать нечем!.. Надо убегать, не то поджарюсь тут, как поросенок в соломе!.. А там — Лялька, Беловод… Вот, зараза, джинсы загорелись!.. Убегаем, Роман, убегаем!..
Со стороны, наверное, казалось, что я выскочил из горящей палатки, как тот бес из ада. Впрочем, вокруг полыхал именно он… Ад…
«Началось», — почему-то очень спокойно и уверенно, будто знал об этом очень давно, подумал я.
2
В последнее время я стал замечать, что мне иногда не хватает словарного запаса для того, чтобы весомо выложить на бумаге все, происходящее с героями моих публикаций. Мне не хватало фраз для того, чтобы выпукло вырисовывать детали тех событий, сквозь которые, сознательно или бессознательно, протискиваемся все мы. Мне, в конце концов, элементарно не хватало самых простых слов, в которых читатель мог бы ощутить всю металлическую тоску остановленных и разграбленных заводов, терпкую грусть заросших сорняками полей, припрятанный до времени ужас детей, брошенных родителями, мертвенное равнодушие стариков и изнуряющее бешенство боевиков и преступников.
Сначала я думал, что это — затяжной творческий кризис. Потом разработал теорийку насчет того, что в конце двадцатого века с его взрывом видеоспособов передачи информации слово просто прекращает свое существование и все более тихим эхом блуждает по хитрым сплетениям электронных линий. Язык становится атавизмом, а глаза наоборот — двумя разинутыми пастями, перемалывающими жвачку пейзажей, поз и образов. И в конце концов я пришел к выводу о том, что в век оптики с ее фотонными скоростями, акустика, звук и, соответственно, слово — просто отстают от них, этих скоростей, оставаясь далеко позади, как запоздалый пассажир, стоящий на перроне, почесывающий затылок и растерянно глядящий на последний вагон поезда, уже исчезающего за светофором.