Шрифт:
Ты, наверное, ждешь, что я закончу это письмо словами «прости меня»? И ты права, девочка. Прости меня. Главное, что ничего нельзя исправить. Ты выросла хорошей и умной, но ты не в меня. Ты в мою сестру Нателлу, и я боюсь, что с таким характером, как у нее, тебя ждут большие и горькие испытания. Сердце мое болит за тебя. Если бы ты росла со мной, я бы постаралась закалить тебя против жизни, ты бы не была такой ранимой. Вчера ты разбила какую-то несчастную тарелку и посмотрела на меня с ужасом, словно совершила преступление. У меня все перевернулось в душе, но я, разумеется, не подала виду и только покачала головой. Я знаю, что память моей сестры – для тебя святое, и я не должна вторгаться в те представления о жизни и те ценности, которые она воспитала в тебе. Что же делать? В одну реку нельзя войти дважды – сказал Гераклит. Бог знает, что он имел в виду. В одну реку можно войти хоть сто раз, но вода в этой реке – все время другая. Я надеюсь на одно: ты, может быть, изменишься с годами, и черты моего характера все-таки дадут о себе знать. Ты окажешься более выносливой и менее чувствительной. Дай-то Бог.
В последнее время меня мучают тяжелые предчувствия. Вчера я увидела сон, будто я лежу в ванне, полной мыльной воды, и Агата моет мне голову. Я не верю предчувствиям, но все-таки решила написать тебе сейчас, не откладывая.
Глава одиннадцатая
Прощение
У Саши, любовника Алешиной бабушки Зои и мужа страдалицы Лизы, вернувшейся только домой из больницы, настала совсем уже странная жизнь. Жена, которая благополучно выздоровела и могла бы, по наивным Сашиным представлениям, начать все заново, не только оказалась совершенно безразличной к любым человеческим удовольствиям, как то посещение, скажем, кинотеатра или студии Фоменко, но даже не ела той вкусной еды, которую изготовляла прилежно, но только для Саши. Сама, хоть садилась с ним вместе обедать, ограничивалась перловой или гречневой кашей. Однако пила молока очень много, как самый невинный младенец. Саша напряженно и испуганно всматривался в свою эту, можно сказать, Эвридику, чудом вернувшуюся практически с того света, и страх его рос с каждым днем.
Ответьте теперь, отчего это люди так сильно все время боятся? А сами не знают. Боятся, и все тут. Спроси вот любого – хоть Васю, хоть Петю, хоть даже Семена Аркадьича: «Чего же ты, милый, все время боишься?» И что он ответит? А вот что: «Боюсь я всего». А ты, мой голубчик, не бойся. Ведь ты не идешь на грозу? Не идешь. И правильно делаешь. Вот и не бойся.
Прежде, до оставившей по себе очень неприятное воспоминание болезни, Лиза никогда не готовила Саше завтрак. Возилась у зеркала с собственным обликом, что было намного важнее обоим. Поэтому он и хватал что попало, – даже, например, какую-нибудь вредную для здоровья и высококалорийную булочку с изюмом, – запивал ее холодной вчерашней заваркой и живо бежал на работу. Теперь Лиза ждала его по утрам за кухонным столом, где стояла чашка с блюдцем, а не какая-нибудь кружка с темными желтыми разводами внутри и рядом лежал тонкий сыр, и ломтик свежайшей колбаски, и тостик, и плошечка с медом, и пахло сейчас только что сваренным кофе. Жена, неподвижная, как изваяние, над пестрым таким натюрмортом, могла бы любую, и даже холодную, душу всю перевернуть, возродить и наполнить вполне неподдельной любовью и жалостью. Ну как подменили подругу всей жизни! Прежде она попадалась ему на глаза исключительно нарядной и красиво накрашенной, всегда привлекала к себе нежным запахом, и это сбивало его только с толку. И вот почему. Будучи человеком образованным, Саша вспоминал провокационные строки из пятнадцатого века повести о Петре и Февронье, где умная Февронья говорит возбужденному какому-то древнерусскому мужику, что женщина – вроде воды: черпнешь, значит, справа от лодки – вода. И слева от лодки – вода. Все одно. Зачем суетиться, менять их, метаться, искать что-то новое под подолами? И Саша, весьма неконфликтный, сникал – у них с пылкой Зоей, конечно, любовь, но тут, то есть дома… Жена как-никак. И юбка с разрезом почти до бедра. Ах, женщины, женщины! Мука людей.
Теперь на Лизином удлиненном лице не было никакой краски. Она была бледной, с большими глазами и ртом, на котором от прежних фальшивых, нисколько не нужных улыбок темнели морщинки. До сегодняшнего дня Саше и в голову не приходило, что у Лизы так много седых волос. Сейчас оказалось, что много. Но это не все. Ведь сейчас оказалось, что и от их дружбы, поскольку она любимого мужа и не проверяла, не дергала, не обижалась, не мучила, а жили, как два белых голубя, просто сестрица Аленушка с братцем Иванушкой, – так вот: оказалось, что и от их дружбы, взаимной и вежливой, и от улыбки, спокойной и ясной, без всякой помады, от глаз ее чистых, глубоких, монашьих такою повеяло лютой тоской, такою угрозой и холодом смерти, что Саша совсем потерялся.
А Зоя молчала. Ну, что бы шепнуть: «Давай посидим хоть вон в сквере, на лавочке»? Один телефонный звонок, пустяки. И он бы, глядишь, согласился. Что сквер-то? Невинное дело, давай посидим. Она же ждала-выжидала. О старость! Не это ли шутки твои да оскалы? Но тут же он весь загорался. Где старость? Какая вам старость? Мужик – ого-го! И кровь в нем играет, и плечи широкие. Теперь, в наши дни, шестьдесят, даже с гаком, нисколько не старость, а самый расцвет. Вот ехал в субботу в троллейбусе утром, и девушка рядом стояла. Как роза! Глаза голубые, ресницы пучками, а ногти такие, что и непонятно, какая перчатка налезет? И он встрепенулся, очки быстро снял и ей уступил у окошечка место. Приятно так поговорили дорогой. Дала телефон. Архитектор, живет рядом с цирком. Есть мама и папа, но оба в отъезде. Всю ночь просыпался – звонить или нет? Хорошая девочка, имя чудное. Да, имя какое-то странное – Эльва. А может, поскольку живут рядом с цирком? Там, в цирке, сплошные ведь Эльвы да Мальвы.
А утром опять вышел завтракать в кухню. Сидит его Лиза. Чужой не узнал бы. Седая, в каком-то цветастом халатике. А ноги худые-худые, все в венах. Подумал – спустил в унитаз телефончик. Прощай, моя Эльва, другого найдешь.
Главное, он ведь не знал того, что у Лизы сейчас на уме. Лежит она рядом с ним ночью в кровати. Укрыты одним одеялом. Конечно, касаешься хоть ненароком. Бывает, погладит слегка по щеке. Бывает, и он ее нежно притиснет. Но больше – увы – ничего. Спать, спать! Спать крепко, скорее забыться от грусти! Скорее в загадочный мир сновидений! В какие-нибудь вечно юные кущи!
С Лизиного освобождения прошло три месяца. В конце концов слабохарактерный Саша не выдержал, поехал за советом к бывшему однокласснику, а ныне священнику в славном Безродье отцу Непифодию. У отца Непифодия была, правда, кроме хорошей, добротной и с банькой-пристройкой избы на селе, квартира в Москве, в самом центре столицы, и там Непифодий, бывало, спасался от слишком уж сильной народной любви. В эту квартиру, вернее сказать, небольшой особнячок в одном из переулков неподалеку от Патриарших, удрученный и растерянный Саша направился утром, еще до работы, поскольку отец Непифодий взял себе за правило ложиться с заходом солнца и подниматься с благословенным восходом его. Однако не дойдя шагов двадцати до Большого Козихинского, Саша был остановлен толпой пожилых, гораздо старше, чем он сам, людей, которые с мрачными и насупленными лицами, взявшись под руки, шли ему навстречу.
– На митинг? – крикнул ему крепкий и величавый старик, напоминающий русского витязя своей узкоконечной и высокой вязаной шапкой. – Становись в ряд!
– Какой еще митинг? – спросил растерявшийся Саша.
– А то ты не знаешь! – с торжественной злобой ответил старик. – Сносить собрались Долгорукого!
– Кого?
– Долгорукого, князя!
– Зачем?
– А известно зачем! Теперь все по-новому, американскому! Гостиницу строить решили! На князевом месте! На русской кровинушке! Давай, говорю, становись!