Шрифт:
Осторожно подняв Лушу, она уложила её в привязанный к животу мешок и направилась к монастырским воротам. На улице за ней увязался какой-то гулящий человечишко:
– Далече, бабонька?
– В Симонов монастырь. Дочку хочу старцу Игнатию показать. Болезнует она у меня, дочка, Лушенька-от моя.
Гулящий оставил Памфильеву лишь у ворот монастыря. Старец Игнатий в присутствии братии, помолился над девочкой, дал ей испить настой из святой воды, понюхать ладана и кадильного дыма и наказал Даше трижды обойти с ребёнком вокруг пруда, находившегося в глубине монастырской усадьбы.
За женщиной сунулись было любопытствующие монахи, но старец остановил их.
– Токмо рабе Божей Дарье и младенцу сему непорочному. И никому опричь не ходить.
Дойдя до пруда, Даша резко свернула в сторону. Из рощи донеслось ржанье коня и чей-то сдержанный призыв.
Перекрестившись на все четыре стороны и крепко прижав расплакавшегося ребёнка к груди, Памфильева юркнула в чащу.
– Эка замешкалась, – недовольно передёрнула плечами вынырнувшая из-за деревьев постельница царевны Maрфы Анна Жукова. – Я уж было домой собралась обернуться. – И разрезала ножом верёвку, спутывавшую ноги аргамака. – С Богом да рысью.
Даша чмокнула постельницу в губы, поправила мешочек на животе, в который уложила Лушу, взобралась без слов на коня и поскакала к полю.
…К вечеру Памфильева примчалась в лес.
Чуть передохнув и кое-как угомонив плачущую Лушу, она поскакала дальше.
Точно полонённый зверь, вспомнивший о родных лесах, безнадёжно выл ветер, и студенистыми жгутами хлестал по лицу дождь. Тряска растревожила Лушу. Она хрипела от крика, билась всем щупленьким тельцем и захлёбывалась от слёз.
То и дело сдерживая коня, Даша беспомощно склонялась над дочерью и, как могла, утешала её.
Хрипы и слёзы понемногу стихли. Девочка лежала в мешочке тяжёлым пластом.
Даша облегчённо вздохнула. «Спит», – подумала она и пришпорила коня. Вскоре она снова сдержала бег. Ей показалось, будто ребёнок что-то сказал.
– Спишь, Лушенька?
Девочка молчала. Даша попыталась заглянуть в её личико, но во мраке не увидела ничего.
Промокшее насквозь тельце болезненно передёрнулось. Памфильева торопливо достала из-за пазухи пузырёк со святой водой.
Откуда-то издалека донеслось чавканье копыт. Даша безотчётно взмахнула нагайкой. Конь ринулся во мглу.
…Брезжил рассвет, когда беглянка увидела скачущих впереди неё стрельцов. Фома сразу узнал жену и, успокоив товарищей, повернул к ней навстречу.
Обессиленная Даша выронила повод коня. Памфильев едва успел подхватить готовую свалиться наземь жену. Из мешочка на него в упор уставились остекленевшие глаза дочери. Он молча взял Лушу на руки, но тотчас же передал её одному из стрельцов и, пошатываясь как хмельной, ушёл в сторону от людей.
…Фома вернулся к своим, когда все уже собрались в дальнейший путь. У сплетённого наспех из еловых ветвей гробика стояла на коленях безмолвная Даша. Памфильев поцеловал восковое личико дочки и тоже опустился на колени рядом с женой. Рука его поднялась для креста, но, точно в раздумье, застыла в воздухе.
Даша с невыразимым страданьем взглянула на мужа.
– Бог дал, Фома, Бог и взял… Не уб… би… ввай… ся…
Словно от удара бича вскочил Памфильев.
– Бог?! Где он?! Какой такой Бог?! Где он?! Пущай объявится! Пущай! Я ему в лик пресвятой его крикну: «Душегуб! вот ты кто! Душегуб! Да! Душегуб!» Верую в тебя и кричу тебе: а все же ты душегуб! Ты токмо с высокородными да купчинами кроток, а убогим – упырь ты! Верую в тебя, а кричу в твой лик: «Душегуб! Душегуб! Душегуб!!! Отдай дочку! Лушу отдай! Отдай… а… а… ай!»
Стрельцы-староверы с ужасом отшатнулись:
– Чего он сказал?! Иль обезумел?! Чего он?! Господи! Чего он сказал?!
– И то обезумел, – поспешил на выручку товарищу Проскуряков. – Где уж тут ума не решиться.
Услышав ропот, Фома сразу опомнился и истово перекрестился:
– Прости меня, Господи! Не взыщи с тугою заморённого раба твоего…
Проскуряков и Тума принялись рыть могилку.
Уронив на грудь голову, стоял Фома подле гробика и срывающимся голосом читал наизусть заупокойные молитвы.
Даша распласталась в грязи и голосила так тягуче, жалобно, как требовал этого древний обычай.
Когда гробик опустили в могилу, Фома бросил в неё первую лопату земли и затянул срывающимся, словно чужим голосом:
Сам един еси бессмертный, сотворивый и создавый человека…Икос прозвучал таким надрывным стоном, что на глазах беглецов проступили слёзы.
– «..сотворивый и создавый человека, – подхватили они со вздохом, – земнии убо от земли создахомся и в землю туюдже пойдём…»