Шрифт:
Глаза Реми остановились на изящно изогнутом затылке Раймонды, где под врывавшимся в машину ветром трепетали нежные, как пух, волосики. Потом он перевел взгляд на дядины руки, которые, казалось, ласкают руль, грубые руки мясника с квадратными ногтями. Утопая в каком-то нереальном фосфоресцическом свете, стрелка спидометра мягко дрожала на цифре 110. Можно было поклясться, что она измеряет не скорость машины, а флюиды, истекающие из дядиного организма, этот избыток жизненной силы, пульсацию крови в сосудах. Реми верил во флюиды. Он их чувствовал, как кошка. Лежа больным на своей кровати, он ощущал атмосферу, настроение, которым живет дом, эту скуку нижних комнат вплоть до того, что ему казалось, будто он слышит, как осыпаются листья букета цветов в какой-нибудь вазе, стоящей в гостинной. А по вечерам через открытое на двор окно, он словно нежными прикосновениями пальцев осязал эту немножко торжественную пустоту проспекта; тогда он вылетал из своей комнаты и осторожно продвигался под деревьями вперед… Видел ли его кто-нибудь в такие моменты?.. Его не могли видеть, раз он лежал в своей постели, но несмотря ни на что, какая-то частичка его существа должна была находиться вне дома; иначе он не угадал бы присутствия парочки в темном углу гаража… Это была бонна их соседей Ружье… Чуть позже можно было услышать торопливое цоканье ее каблучков… А еще через некоторое время он открывал для себя сад доктора Мартинона… ветер колыхал занавеску в окне… и пахло разворошенной землей и влажными листьями. Майские жуки и мошки вились вокруг ночных фонарей. А дальше… Реми мог бы улететь и дальше, но он боялся порвать нечто вроде немыслимо тонкой нити, связывающей его уже спящее тело с этим сомнительным, невидимым, рискованным путешествием в мир людей. Одним прыжком через стену он возвращался назад. Что касается его отца, то у него не было флюидов, Реми был в этом уверен. Именно поэтому отец был начисто лишен воображения. И наоборот, Клементина была окружена каким-то пагубным гало, облаком траура и злобы; иногда казалось, что оно растекается по кухне или столовой, как капли туши в воде. Ну а дядя… с ним было сложнее. Он всасывал в себя все живое вокруг него. От него невозможно было оторваться, и при этом у человека, который на него смотрел, возникало непреодолимое отвращение к его жестам, его голосу, к шуму его дыхания, к потрескиванию суставов, когда он сцеплял пальцы… А ведь он был из породы Воберов! Трудно в это поверить! И однако, он с особым выражением на лице любил повторять, только для того, чтобы увидеть, как брат стыдливо опускает голову: « Это я то, в котором течет истинная кровь Воберов!» Реми пристально следил за этой мощной спиной, которая продавливала насквозь сидение, вылазила за его пределы. И все время этот неподвижный глаз в центре зеркальца, словно дядя не доверял никому в этой машине и чувствовал угрозу позади себя… Эстамп… Орлеан… Теперь Лямотт-Беврон… Где-то там, за пределами видимости, Солонь. Раймонда дремала. Клементина очищала апельсин. Реми продолжал смотреть на дядю. И внезапно шум мотора начал утихать. Машина прижалась к правой обочине и еще некоторое время продолжала катиться по инерции.
— Мы останавливаемся? — спросил Реми.
— Да, — бросил дядя Робер. — Я не чувствую своих рук, они, как деревянные.
Машина остановилась под деревьями у пустынного перекрестка. Дядя первым поставил ногу на землю и зажег сигарету.
— Не хочешь прогуляться, сынок? — спросил он.
Реми с раздражением хлопнул дверью. Он ненавидел фамильярность такого рода. Слева какая-то, вся в выбоинах, проселочная дорога тянулась по направлению к небольшому лесочку, над которым летали вороны. Справа был пруд; небо над ним, все залитое светом и одновременно головокружительно пустое, было каким-то необъяснимо грустным. Реми пошел рядом с дядей.
— Ну что, — пробормотал дядя, — как ты себя чувствуешь?
— Да нормально… очень хорошо.
— Если бы тебя правильно воспитали, ты бы уже давно ходил. Всегда укутанный до подбородка… принести тебе то?… принести тебе это?.. Можно было подумать, что им нравилось делать из тебя какого-то беспомощного кретина. Эх, если бы тобой занимался я! Только ты же знаешь отца… Вечно все затягивает, вечно полумеры. Идиот! Нужно иметь доверие к жизни.
Он схватил Реми за руку и до боли ее сжал.
— Слышишь, доверяй жизни! Он провел Реми чуть дальше и понизил голос.
— Между нами, малыш, ты слегка преувеличиваешь, а?
— Что?
— Видишь ли, меня трудно провести на мякине. Если бы у тебя действительно были парализованы ноги, этот добряк со смешным именем, — как вы его теперь называете?.. Мильзандье… Так вот, он мог до святого Сильвестра проделывать свои пассы, и никогда бы не поставил тебя на ноги.
— Поэтому вы меня пытаетесь обвинить…
— Ну вот! Я никого не пытаюсь обвинять. Все время какие-то громкие слова.
Дядя вдруг залился неожиданным для него легким смехом.
— Ты всегда любил, чтобы над тобою кудахтали. Нужно было, чтобы тобой постоянно кто-то занимался. Ты сразу начинал хныкать, если поблизости не оказывалось юбки, за которую можно было держаться. Поэтому, когда у тебя больше не стало матери… О, я знаю, ты скажешь, что ты заболел до того, как об этом узнал… Именно этого я никогда не мог понять.
Реми не мигая смотрел на перекресток, на простиравшийся за ним пруд. Он тоже не понимал. Также, как и Мильзандье. Без сомнения, никто этого не понимает. Реми поднял на него глаза.
— Даю вам честное слово, что я не мог ходить.
— Да нет, оставь себе свое честное слово. Я только хочу тебе показать, что я не так наивен, как думают некоторые. Слушай, если ты действительно меня хочешь понять… Признаюсь, что все время думаю о твоем отце. Вот еще один, который, не подавая виду, внушал тебе эту мысль. Потому что твоя болезнь его чертовски устраивала. Она позволяла ему ловко избегать ненужных разговоров. Каждый раз, когда я брал инициативу на себя или когда я предъявлял ему счета, он разыгрывал из себя человека, по горло заваленного неотложными делами. И он все время отделывался от меня ответами типа: "Попозже… У меня сейчас другие заботы… Нужно что-то делать с малышом… Я как раз должен встретиться с новым доктором… " И чтобы не выглядеть скотиной, я покорялся… В результате мы скоро перейдем на хлеб и воду. Только я могу тебе сказать, что я все же принял некоторые предосторожности.
Реми почувствовал, что он бледеет. «Я его ненавижу, — думал он про себя. — Ненавижу. Он внушает мне ужас. Ненавижу его!» Он резко повернулся и пошел к автомобилю.
Раймонда снова уселась на свое место. Стоя у открытой дверцы, его ожидала Клементина. Ее лицо сплошь усеивали морщины, но маленькие живые глаза ничего не упускали. Проницательные, крошечные, с некоторой долей игривости они быстро перескакивали с одного лица на другое. Когда, скрипнув рессорами, дядя уселся на свое место, она сжала беззубый рот и проворно скользнула в машину. Своей сухонькой ручкой она пощупала его пульс.
— Да не болен я, — проворчал Реми.
Он должен был признать, что дядя не во всем был неправ. Всегда вокруг него крутились какие-то юбки: мама, Клементина, Раймонда… Стоило ему кашлянуть, как ему сразу же прикладывали руку ко лбу, и он слышал осторожный шепот: "Лежи спокойно, малыш. " Он властвовал над всеми, но и они имели над ним неограниченную власть. Почему бы не быть до конца откровенным? Он любил, когда его касались женские руки. Сколько раз он изображал недомогание только для того, чтобы почувствовать рядом с собой шелест платья, запах женского корсажа и услышать, как какой-то голос ему шепчет: «Мой маленький!» И так приятно было засыпать под безмолвным присмотром этих полных беспокойства и нежности лиц. И, возможно, самым беспокойным, самым нежным из них было лицо Клементины. Оно все время было рядом, оно склонялось над ним, когда он спал, дремал, когда просыпался по утрам… И в такие моменты это застывшее, морщинистое лицо было, если так можно сказать, искажено гримасой любви. А потом, как только старушка замечала, что на нее смотрят, она снова становилась желчной, нетерпимой, тираничной.