Шрифт:
Кажется, в начале 70-х Петров совсем переехал в Ленинград. Мы познакомились на моем чтении, у кого-то дома. Я тогда ничего не знала о нем. Сидел старичок-лесовичок и вроде внимательно слушал. Нам было ехать потом в одну сторону, в трамвае я спросила его: «Ну как?» — «А я ничего не слышал, я плохо слышу». Но попросил почитать мои стихи, с этого началась наша дружба. Мы стали часто видеться и читать друг другу стихи. «Вы уже при мне оседлали Пегаса», — говорил Сергей Владимирович. Он лелеял одно время мысль издавать журнал (разумеется, рукописный) и придумал название — «У двоих», предполагалось, что мы с ним будем писать туда прозу, стихи и критику, но дальше названия дело не пошло. Через пару лет я написала стихотворение «Новости дня», в котором есть строчка: «Сергей Владимыч фугу написал», где сочинение Сергеем Владимировичем фуг приравнивается к таким ежедневным и неизбежным событиям, как, например, развозка хлеба по булочным.
Одной из главных новаций, привнесенных им в русскую поэзию, была попытка внести новые жанры, вернее, перенести их из музыки (а вернее, это была попытка положить не слова на музыку, а музыку на слова), он писал сюиты, фуги, концерты и скерцо. Фуги получались лучше всего… Конечно, он шел от любимого им А. Белого, который, как известно, писал в прозе симфонии. Он искал нового инструментального устройства стиха, с более сложной просодией, с более сложной организацией, чем в классическом стихе, где он мог бы быть одновременно композитором, дирижером и всеми инструментами сразу. Но таков был идеал, на деле это не очень удалось ему. То, что он писал, ближе всего по жанру к оде, он был настоящим одическим поэтом, привил к ее торжественности нарочитую простоватость, смешал славянизмы с деревенской речью. В его стихах разные слои языка, бытовые и возвышенные, сплелись в любовной схватке, заставляя читателя падать с высот чуть не в очко нужника и взлетать обратно.
Сергей Владимирович, помимо всего прочего, поражал своим прилежанием и трудолюбием. У меня дома хранится огромная (почти в метр высотой) переплетенная книга, переписанная им необыкновенно тщательно и затейливо уставом в семи (!) экземплярах. В ней содержится сочинение «Аз», что-то вроде мистерии, где в неопределенном пространстве действуют «Аз», «Предмет» и всякие абстрактные сущности, и все это сопровождается множеством цитат на всех языках, расположенных в виде глосс. «Аз» вообще было его любимое слово (даже псевдоним он взял «Азумлев»).
Склоняясь скорее к солипсизму, он считал себя закоренелым агностиком… Он один из редких в русской поэзии поэтов-метафизиков (недаром Тютчев был его любимцем), но при этом вся эта метафизика обрастала грубой и зримой плотью, вся проникнута какой-то космической физиологией… К сожалению, иногда она переходила в риторику, в любование самим процессом стекания слов почти бессмысленным (хотя и мощным) водопадом. Всем существом он был обращен к разгадке тайны своего «Я», больше, чем чего-либо другого в мире или вне мира. Ему казалось, что и смерть есть некоторое собственное волеизъявление. Он писал:
Кажется, забыл я умереть, А теперь уж поздно, поздно, поздно.Но, увы, смерть пришла за ним в 1988 году. В сущности, будучи изъят из литературной жизни, он никак не соприкасался с нею, обэриуты прошли мимо него, и он прошел мимо всех, став потаенным и уникальным явлением русской поэзии прошедшего века.
Несколько слов для читателей, которым необходимо знать хоть немного (и чем меньше, тем лучше — проще) о судьбе поэта. Это нужно, как нужно, чтобы окно (любое) выходило не в небо, а на улицу, как картине нужно висеть на стене.
Итак, время действия — на улице была оттепель. Таким поэтам, как Леонид Аронзон, нельзя было печататься, но можно было свободно дышать и читать. Место действия — Петербург и его окрестности. В его стихах этот город похож на Парадиз, каким он был, возможно, только для своего создателя, больше ни для кого, — для остальных он был местом метафизических пыток и испытаний. Активно вычислялось число демонов на квадратный метр московской и ленинградской площади, в пользу (или во вред) последней. А вот Аронзон встречал в нем только ангелов, пусть и печальных.
Главное событие его жизни — любовь к Рите. Главное событие его жизни для нас — его смерть. Между двумя этими событиями тесная связь — двойничество любви и смерти. Рита, его жена (я ее знала и свидетельствую, что она была сияющей и прекрасной), говорила: «Он был родом из рая». Я бы добавила, что он рая и не покидал в этой жизни, райским могучим блаженством, как облаком, окружены его стихи. Может быть, с чувством такого блаженства жить невозможно, он был одержим смертью, хотя счастлив во всем. Когда по ночам замолкала вдруг его машинка на кухне, Рита в ужасе думала, что это уже случилось. Так неотвязно было в нем желание гибели, как стремление магнитной стрелки к полюсу. Лицо смерти и лицо любимой совмещались и манили. Судьба подкинула ему случай — ружье, висящее на стене в домике в горах, под Ташкентом, — и он не стал с ней спорить.
Творец бессмертных «Колокольчиков моих», пахнущих сенокосом, легких, как ткань, из которой сшиты колокольчики, был, как это известно из намеков и шепота современников, плодом кровосмесительного союза, сыном сестры и брата Перовских. Как фараоны, как дети Каина и Сифа (от него же мы все происходим).
Перовские, незаконные потомки гетмана Разумовского, дали России поэта и великую террористку.
Дядя-отец А. А. Перовский недаром посвятил своему чудесному сыну-племяннику «Черную курицу», сказку о хтоническом божестве. Они обычно служат полулюдям-полубогам. Перовский возил десятилетнего мальчика по Европе и заехал в Веймар. Мог ли думать Гете, что мальчик, которому он подарил мамонтов клык с собственноручно вырезанным фрегатом, своего рода божество? И мальчик чувствовал к нему, по собственному признанию, «инстинктивное» благоговение. Своя своих познаша.