Шрифт:
— Какое ведро?
— А у нас там, понимаешь, щит. Багор, топор, прочие причиндалы для пожара. Скажешь: «Василиса, ведро унесли», она скок-скок на проверку. Пока до угла доскачет, заводи кого хочешь. Поехали!
— И часто это тебе удается?
— Да это не я выдумал. Это Круглов. В нашей комнате пятеро. Есть у кого учиться. Поехали!
— Подумай, что ты говоришь! Пять парней в комнате, и вдруг я. Да еще в батистовой кофточке.
— А чего такого? Они курить выйдут.
— Подожди, — она поцеловала его. — В мае мама переедет на дачу, в Малаховку. Она с сестренками уедет, и дома не будет никого. И ты придешь ко мне в гости.
— С ночевкой?
— Какой ты смешной, Митя, — сказала она. — Просто ужасно.
Парадная дверь хлопнула. Он остался один. Осиротевшая улица далеко и ровно светлела свежим снегом.
«А теперь вопрос на сообразительность, — звучали в его ушах последние слова Таты. — Кто самый милый, самый умный, самый красивый?..»
Оставляя на снегу черные оттиски, он перешел дорогу и сел на каменную ступеньку.
Тата жила на четвертом этаже. Он не помнил, куда выходят ее окна, на улицу или во двор, и все-таки ждал, когда зажжется свет. Словно кто-то шепнул ему, что Татино окно — третье слева. И с новой, еще большей силой, чем в театре, его поразила жутковато-сладкая загадочность жизни: почему Гоша пишет рабочую пьесу, почему вместо Соколовой играет Тарасова, почему военный прытко бежал с бутылкой боржоми? И зачем он, Митя, комсорг передовой шахты, сидит под мокрым снегом на Кропоткинской улице? Ладно бы любил. А то ведь, если честно признаться, и сам не понимает, любит или не любит. А в третье окошко поверил.
Словно лица на горельефе Голубкиной, проступали мелкие происшествия и лики прошедшего дня: свирепые ноздри Фаины Михайловны, лысая голова, брови домиком, загадочная болтовня Гоши, бесконечная цепочка зрителей в антракте, медная табличка. Будто сквозь волшебное стекло, он увидел: двое сидят на Татиных местах в партере. А сзади, за ними, в пятом ряду, тоже возле ложи директора, еще двое. Как пришли, так и сели наглухо, в антракте не выходили ни в буфет, ни по прочим надобностям… И наклейка на боржомной бутылке была особенная, лакированная, как картинка в детской книжке.
В третьем окне зажегся свет. Митя вздрогнул. В загадочном мире жить было любопытно и страшновато.
12
На следующий день Митя не позвонил. Тата слегка обиделась, хотя знала, что в рабочее время добраться до служебного телефона ему не так просто.
Минуло еще два дня. Митя не звонил. На третий день она не пошла в столовку, а с яростным терпением стала пробиваться сквозь сигнал «занято» до конторы шахты. На вопрос о Платонове мужской голос отрезал:
— Не мешайте работать, — и бросил трубку.
А через полминуты телефон 41-бис снова был безнадежно занят.
Пришлось ждать. В подвыходные дни Митя звонил регулярно. На этот раз он не позвонил и в подвыходной. Просидев возле онемевшего телефона после работы полчаса, Тата сказала вслух:
— Ну и пусть, — и отправилась в парикмахерскую.
А в этот самый день Митя пробудился от резкого голоса:
— Вы мне снимки давайте! Это дерьмо я смотреть не буду! Потрудитесь повторить рентген и приготовить нормальные снимки!
Голова Мити была туго забинтована. Он лежал в какой-то больнице. Соседняя койка была загорожена спинами врачей. Женщина монотонно псалтырила:
— Реакция Вассермана отрицательная. Кровотечение из носа и правого уха. Не адекватно смеется…
Митя попросил пить.
Женщина наклонилась над ним и читающим взглядом посмотрела в его зрачки.
— Опять проснулся, — сказала она кому-то и подала воду в мензурке.
— Колите еще. Немецким, — велел кто-то.
Митя хотел узнать, что с ним стряслось, но двигать языком не было сил. Его поворачивали на бок, заголяли, и мимо сознания скользили отрывочные фразы:
— Мне, Валя, за тебя опять досталось!
— А что ты думаешь? Брынзу выбросили, а я из очереди побегу?
— Брынзу? По какому талону?
— По ударной карточке. Сколько кубиков?
— Два хватит… А в нашем Церебкоопе ничего не дают. Первое мая на носу, а полки пустые.
— Вся задница исколота… Перекрепляйся к нам. Вчерась яичный порошок давали.
— Кто меня перекрепит… Давай в левую…
Строго запахло спиртом. Ловкие руки повернули Митю на спину, набросили одеяло. Ему показалось, будто он спрашивает, что с ним, а ему отвечают — узнаете в очереди за брынзой. Он вышел на улицу, но не мог найти очередь, потому что было темно, хотя солнце поднималось. И чем выше оно поднималось, тем становилось темней…
Когда он проснулся, седоусый старикашка в повязке Гиппократа благодушно смотрел на него с соседней кровати.
— Дед! — шепнул Митя. — Не знаешь, ничего у меня не отрезали? Руки, ноги? А?
— Здесь руки-ноги не режут, — охотно пояснил старикашка и неадекватно засмеялся. — Здеся головы латают. Меня вон гирькой вдарили, да так ловко, что ни один доктор не может доказать, куда я теперича годный.
— А я давно тут?
— Сам не помнишь?
— Нет.
— Это бывает. Два ли, три ли дня, вот так вот.