Шрифт:
— Хочу завершить свой путь так, чтобы потом обо мне сказали: «Это был человек с профессиональной хваткой и фантазией Шекспира».
— Поскольку всегда был «любимцем смерти», — теперь они рассмеялись вдвоем.
— Когда я смотрю на элиту Третьего рейха, равно как и на верхушку заповедника коммунистического еврейства — СССР, то с ужасом думаю о том* до какой же степени многие партийные и государственные бонзы лишены элементарной фантазии. Я не могу так жить. Не желаю жить так, как живут они. Вот почему не стремлюсь к высшей власти. Маниакальный комплекс «первого Гейдриха империи» меня не привлекает.
— «Первый Гейдрих империи», — оценил его юмор Кальтенбруннер. — Жаль, что вы не пустили гулять эту фразу еще при его жизни. И вообще жаль, что Гейдрих разворачивался в СД еще тогда, когда вы сражались на фронте. Пока вы в сорок первом шли на Москву, Гейдрих вовсю шел на Берлин — вот в чем несовпадение ваших жизненных линий. А мне интересно было бы видеть вас вместе рвущимися к Берлину. Из любопытства: кто первым дошел бы до звезды фюрера. Вы, Скорцени, если и не выиграли бы этот «заезд», то уж во всяком случае не проиграли бы.
«А ведь он совершенно не верит, что я не рвусь к власти и не стремлюсь стать первым человеком рейха. Хотя... сам-то ты в этом уверен разве на все сто?»
— Слава, к которой я стремлюсь, покоится на вершине профессионализма, — молвил он вслух. — Это когда самый отпетый и воспетый диверсант мира скажет: «Нет, такое мне не под силу. Такое было под силу только Скорцени. Но его уже нет. А кроме Скорцени на такое никто уже не решится». В нашем деле нужна не только отчаянная храбрость, но и отчаянная фантазия, господин обергруппенфюрер. Оглянитесь вокруг, и вы увидите, что вас окружают целые сонмища властолюбцев, совершенно лишенных фантазии. Лишенных настолько, что ни на что другое, кроме примитивной жестокости, зависти и еще более примитивной жажды власти, их уже не хватает.
Они стояли друг против друга: оба крепкие, рослые, уверенные в себе. Прошедшие суровую школу жизни и пробившиеся в высокие берлинские кабинеты из провинции, как могут пробиваться только очень целеустремленные люди. Шрамы на их суровых рожах, эти фетиши студенческих дуэлей напоминали их недругам о страшной метке, которую жизнь неминуемо оставляет на лицах и душах истинных воинов.
— А тем временем фюрер торопит, — резко изменил тему разговора Кальтенбруннер. — Ему надоело терпеть еще одного фюрера, пусть даже он находится в другом конце Европы.
— Было бы странно, если бы не торопил. Предлагаю послать двоих: Кондакова и Меринова. — Скорцени отобрал из кипы фотографии этих двоих и показал Кальтенбруннеру.
— Значит, только двое?
— Чем больше группа, тем меньше шансов на успех операции. У этих двоих почти одинаковые судьбы: оба отбывали ссылки в Сибири, куда сослали их отцов, а значит, привыкли к самым худшим проявлениям русского климата, обладают достаточной выдержкой, ненавидят коммунистов... К тому же, несмотря на пленение, были неплохими солдатами. Особенно Кондаков, он же агент Аттила. Ему и стоит поручить руководство операцией.
— «Аттила»? Кличка внушительная, ничего не скажешь.
«Еще несколько минут назад ты готов был требовать, чтобы эти люди ни в коем случае не были включены в состав группы, — упрекнул себя Скорцени, — а теперь дичайшим образом расхваливаешь их. Странные метаморфозы...»
— Вы уверены, что, приземлившись на советской территории, они в тот же день не явятся с повинной?
— Я не всегда уверен в этом, даже когда засылаю в Россию убежденных национал-социалистов. Что уж тут говорить о русских? Такая это порода. Сами русские бьют друг друга с величайшим остервенением, а пытаемся помочь им разжечь пламя их же ненависти — мгновенно ополчаются против нас. Или являются с повинной, любимцы смерти.
Кальтенбруннер вяло плюхнулся на стул, на котором еще недавно восседал приятель механика из сталинского гаража, и вздохнул с таким огромным облегчением, словно только что вырвался с большой глубины.
— В ваших интересах, Скорцени, чтобы эти ваши «любимцы смерти», как их там?..
— Кондаков и Меринов...
— ...Чтобы они во что бы то ни стало достигли гаража вождя всех времен и народов. А с повинной явились только к Богу. Если уж им не терпится повиниться.
— Им будет разъяснено это в самой доступной форме, — сурово ухмыльнулся Скорцени. Слова, сопровождаемые таким тигриным оскалом, воспринимались из уст Скорцени с особой «убедительностью».
3
Жизнь есть жестокое милосердие божье.
Автор
То, что эта, третья по счету казнь — не очередная «шутка» Штубера, Беркут донял еще в лагере [2] . Понял до тому, как спешно формировали их группу, отбирая не по именам или номерам, а просто так, кто попадется под руку, на ком остановится взгляд...
И взгляд одного из охранников — так уж случилось, очевидно, не могло не случиться — вдруг задержался на нем. Может быть, потому, что выделялся ростом, крепким телосложением и слишком заметной неистощенностью... А может, почувствовал, что этот пленник сумел подавить в себе страх, что лицо его все еще излучает сдержанное солдатское мужество.
2
События, связанные с лейтенантом Беркутом, а также сержантом Кра-марчуком и Марией Кристич, несколько смещены во времени и происходят в 1943 году.