Шрифт:
Мицкевич, совершенно обессиленный, возвращается в Париж. Из Авиньона он еще в день отъезда пишет: «Я похож сейчас на француза, возвращающегося после кампании 1812 года: деморализованный, слабый, оборванный, почти без сапог».
В квартире своей на Рю Сен-Николя, 73, он медленно исцеляется в многодневном одиночестве, как медведь в берлоге, посреди литовской пущи.
Лицо его в последние годы подверглось изменениям, которые не сразу приметны для тех, кто ежедневно общается с ним, однако они поражают людей, которые после долгой разлуки подходят к нему с чувством уважения и в то же время как бы испуга. Глаза остались те же, под не слишком высоким лбом, под дугами удивленных бровей, глаза, глядящие из-под надвинутых век.
Нос большой, с широкими ноздрями, очень резко выступает на исхудалом лице. Только губы стали полнее и более выпуклыми. Волосы, должно быть в последние месяцы, по цвету стали еще больше похожи на пепел, исчез их темный лоск. Они как бы окоченели; давно не стриженные, они придают его лицу чрезмерную серьезность; нездоровая желтизна кожи его сильно старит. Это только начало тех изменений, которые, пожалуй, к 1843 году лишат его черты последних остатков молодости.
Скитания, труды и дни, напряженная жизнь духа и сердца прорыли на этом лице слишком явные следы. Лицо это трагично потому, что его морщины и борозды проведены не биологическим временем, но скорбями; в нем есть что-то от чуткости натянутого лука, едва это лицо озаряется улыбкой, губы становятся похожи на тетиву, ослабившуюся, когда с нее полетела в цель стрела.
И все же ошибся бы тот, кто хотел бы составить себе полное суждение об этом человеке на основе подробного анализа его физиономии. В этом пророке, в этом Савонароле есть нечто раблезианское.
С уст его, как бы созданных для произнесения слов возвышенных, нередко слетают простецкие ругательства и не слишком салонные выражения.
Друзья его Кайсевич и Реттель, с которыми он сейчас переписывается, или те простодушные литвины, которым он время от времени прочитывает отрывки из своей шляхетской поэмы, пользуются такой же лексикой. В их среде господствует согласие во всяческих мелочах обычаев и воспитания, согласие, которое взаимно их сближает. Они охотно подчеркивают это согласие, ибо обретают в нем на чужбине частицу отчизны.
Встречи с этими простыми людьми облегчают Мицкевичу возвращение к поэме.
Трудно проникнуть в тайну творчества. Нет ничего более обманчивого, чем попытка вычитать биографию поэта из его творений.
Великое спокойствие «Пана Тадеуша», накрывающее небесным куполом малый клочок литовской земли, подробно описанной в поэме и населенной персонажами, которые никогда не жили на белом свете, дает, казалось бы, возможность высказать гипотезу о буколическом умонастроении и о чудесном самочувствии автора поэмы.
Но как порой из умиротворенных помыслов рождается поэма искренней муки, так и из боли, из удрученности, из тысячи противоречий возникает вещь кроткая и исполненная упования.
Поэты пишут иногда, исходя из опыта долгих лет, а не из мимолетных, хотя бы и самых сильных переживаний. По крайней мере творения подлинно долговечные черпают силу свою из этого мощного резервуара, подобно артезианским колодцам, которые как бы нашептывают о существовании подземных вод.
Не такого творения требовала от поэта эмиграция, снедаемая внутренними дрязгами, борющаяся с безжалостной действительностью… Старик Немцевич желал — и в этом случае был выразителем настроений большинства шляхты, — чтобы Мицкевич описал свежие события, восстание 1831 года.
Но музу нельзя купить. Она тянулась в иные края, подальше от бурь, гроз, ливня, лихолетья.
Поэт трагического народа, народа, который столько крови пролил ради свободы своей и чужой, Мицкевич упрекал себя за эти отдохновения в Соплицовке, но не мог иначе.
«Таким образом, я живу в Литве, в лесах, в корчмах, с шляхтой, с евреями и т. д. […]. Если бы не поэма, я сбежал бы из Парижа», — уверял Мицкевич в письме к Одынцу.
Одно из трагичнейших его стихотворений, эпилог к «Пану Тадеушу», написанный весной 1834 года, объясняет не только происхождение, но и жанр поэмы — некой сказки о реальной стране и реальных людях:
Меж тем друзья-приятели былого Роняли в песню мне за словом слово, Как журавли, когда из синей дали Над замком чародея пролетали И крики мальчугана услыхали, По перышку на землю уронили, И смастерил малыш из перьев крылья!..В этой удивительной реальной сказке умиротворенней изламываются тени и чище становится небесная лазурь. Из кажущегося обычным развития повествования возникает счастливый край, посещение которого приносит отраду, подобно тому наслаждению, которое охватывает нас, когда мы всматриваемся в мирные, кроткие пейзажи старых мастеров живописи, где такое множество деталей, что при повторном обозрении все новые подробности тешат наш взор, где следы кисти, утолщения мазка с некоторого расстояния становятся пластичней, где все эти мелочи служат одной цели и вместе творят исполинскую музыку, чистейшую симфонию красок.