Шрифт:
Через Диаза Домье познакомился с его друзьями, видел их картины и искренне восхищался ими. Пейзажная живопись действительно выходила на новую дорогу. Но Домье, сам почти никогда не писавший пейзажей, думал о другом — о людях, об их трудной и суетливой жизни, не нашедшей еще своего художника.
Что же все-таки писать, как разглядеть изменчивое лицо времени? И в мастерской и во время своих одиноких прогулок по пустынным улочкам Сен-Луи Домье не переставали занимать эти вопросы. Домье всегда чуждо было пустое философствование, он просто искал, как любой настоящий художник, искал свою тему, свой образ. Убожество и пошлость, которые он столько раз изображал, рождали желание что-то противопоставить темной стороне жизни.
Но, возвращаясь к холстам, Домье не мог избавиться от неуверенности и сомнений. Двадцать лет литографской работы приучили его к небольшим размерам листа, и он ставил на свой мольберт холсты или дощечки едва ли больше, чем крышка сигарной коробки. Большие картины он не решался писать.
То, что делал Домье, не было похоже на картины в обычном смысле слова. Его кисть воплощала в цвете мысли, воспоминания, отстоявшиеся итоги бесчисленных наблюдений.
Так писал Домье своих «Ночных мечтателей», двух пожилых горожан, заглядевшихся на темную Сену с набережной острова Сен-Луи. Возможно, это был бессознательный спор с литографией «Действие лунного света», где красота природы подчеркивала уродство человека. Здесь же некрасивые и даже немного смешные люди не остаются равнодушными к очарованию ночи. Природа им не чужда.
Домье не сомневался: покажи он свой холст жюри салона или любому ревнителю солидного искусства, его работу назвали бы эскизом, этюдом, чем угодно, но только не картиной. Почти монохромный пейзаж на заднем плане едва намечен, вместо лиц глухие силуэты. Ни действия, ни деталей, ни игры света. Густые жирные мазки, острый, изломанный, как в карикатуре, контур. И к тому же размер «картины» смехотворно мал.
Домье видел, что его живопись не сходна с тем, что делают его современники, и понимал, что различия эти, пожалуй, не в пользу его работ. В этих работах не было законченности, четкой формы, ясного замысла — всего того, что придает завершенность произведению искусства.
В живописи Домье не зависел от заказов, как в литографии, и, не жалея времени и сил, упорно искал свой собственный путь, свой язык. Он не боялся возвращаться к одним и тем же сюжетам, оставлять незаконченные холсты, подолгу переписывать и исправлять работу. Домье — единственный судья своей живописи — не знал снисхождения. Слишком часто приходилось соглашаться на компромиссы, работая для журналов.
Приемы литографии — расположение фигур, острота силуэта — назойливо проникали в живопись Домье независимо от его воли. В чем-то это помогало, но одновременно порабощало руку, он чувствовал себя связанным. Многого Домье просто не умел — ведь он никогда не учился живописи. И мало кто знал, сколько горьких минут провел он за запертыми дверями своей мастерской, ощущая полную беспомощность перед неподатливым холстом.
Время, отданное живописи, оплачивалось ночной работой над литографиями, а нередко и целые ночи напролет приходилось проводить за рисованием.
Утомленный ночной работой, Домье поднимался поздно и входил в мастерскую, когда солнце стояло уже высоко. Привратник Анатоль, взявшийся за несколько франков в месяц ежедневно прибирать в ателье, подметал пол, распевая во весь голос оперные арии. Он приветствовал Домье с непринужденностью человека, уже с утра заглянувшего в соседний кабачок. В его душе постоянно боролись две могучие страсти: к спиртным напиткам и к Опера-Комик.
К Домье Анатоль питал чувство горячей и вечной благодарности. Когда-то Домье, узнав, что привратник томится от невозможности каждый вечер ходить в свой любимый театр, сказал ему, стараясь сохранить серьезность (сам он терпеть не мог напыщенных героев и ходульных мелодрам этого театра):
— Осушите ваши слезы!.. Я имею право входа в театр, о котором вы говорите, и не представляю себе, кто бы мог заставить меня туда ходить. Вы только назовите мое имя при контроле: «Месье Домье», и тогда вы сможете бывать в Опера-Комик сколько вам заблагорассудится.
Анатоль был в восторге, но вскоре снова пал духом. В театре он видел вокруг себя людей в черных костюмах, и его самолюбие страдало.
— Я не буду счастлив, пока не смогу ходить в Опера-Комик одетым в черное, — признался он.
Домье решил довести до конца свое человеколюбивое дело.
— У меня есть превосходная черная пара, которую я не надеваю и двух раз в год, — сказал он. — Как только вам вздумается пойти в Опера-Комик, приходите за черным костюмом, и я надеюсь, что ваше желание, наконец, исполнится.
Правда, кончилось все это печально. Пьяного Анатоля, вздумавшего подпевать актеру на сцене, выгнали из зрительного зала, и среди капельдинеров Опера-Комик прочно поселилось мнение, что месье Домье великий пьяница. Домье был лишен права постоянного входа в театр, но зато навсегда приобрел в лице Анатоля преданного и верного друга.
Завершив уборку и еще раз заверив Домье в своем горячем расположении, Анатоль отправлялся восвояси. Домье садился за свой литографский стол, и начинался его день, до краев заполненный тяжелой работой, казавшейся особенно утомительной, если не оставалось времени для живописи.