Шрифт:
Он говорил сквозь слёзы, а писец быстро записывал, ибо вслух Ибн Халдун называл только города, селенья, крепости и дороги между ними. И он сжимал губы, когда вспоминал самое дорогое для народа — его святыни, его книгохранилища, его сокровищницы. К таким местам он не назвал путей, словно запамятовал, словно эти места недостойны памяти.
Прошло немного дней. Ещё Ибн Халдун не успел досказать писцу этот дорожник по Магрибу. День ото дня он диктовал медленнее, порой задумываясь, и, закрыв глаза, что-то припоминал. Получался дорожник по всей долгой жизни историка. Он стал осмотрительней и порой не знал, где остановиться, что назвать, о чём умолчать. Так хотелось вспомнить, что от Габеса в пустыню уходит неприметная тропа, по которой можно дойти до источника, обросшего пальмовой рощицей. И там чёрные шатры и небольшая белая-белая мечеть, где он был счастлив. Но зачем называть эту рощу, где притаится народ в случае нашествия? Пусть никто не узнает об этой тропинке через пески, кроме тех, кто уйдёт по ней к спасению, а хотелось назвать это место, ведь и Габес мил ему только из-за той тропинки, уводящей через пустыню к тенистому оазису.
А неподалёку от Барды в развалинах карфагенской дачи уцелели подвалы, где прежде язычники выдерживали вино. Путь в укромное место неприметен для чужеземцев, и при нашествии многие ценности будут укрыты там. Нет, нельзя назвать это место. Многое надо понять прежде, чем назвать то или иное место, ведь, написав, вычеркнуть уже ничего нельзя, писец спросит:
«Зачем? Если такое место есть, зачем вычёркивать?»
И его нечем будет переубедить.
Когда дорожник записали едва до половины, историка позвали к Повелителю.
Было утро. Уже не раннее, пасмурное. В день оно ещё не перешло. Дуло сырым, ещё ночным холодом, и не видно было, что распогодится.
В прошлый раз он шёл туда с любопытством и волнующими предчувствиями, теперь — с тревогой. Теперь он шёл, пытаясь угадать, о чём его спросит Рождённый Под Счастливой Звездой. Теперь, как те вельможи, он не мог одолеть страха от бессилия угадать: зачем он понадобился там в неурочное время?
Он шёл, тяжело переступая, через поле, где нынче, в будний день, не было ни ковров, ни гостей. Только стояло много лошадей, и не на приколах, а на смыках. Влажные холодные ремни смыков из десяти поводков держал один воин. Так держат лошадей, когда собираются вот-вот в дорогу.
Из-за лошадей Ибн Халдун не сразу увидел вход в рабат Повелителя, а то ещё издалека среди людей, толпившихся перед ковром, узнал бы пятерых из каирских мамлюков, вельмож султана Фараджа.
Они, окружённые людьми Тимура, стояли парадные, праздничные, чванно подняв подбородки в чаянии высочайшего собеседования с Повелителем.
Их не беспокоила задержка перед глухим ковром, молчание в ожидании: их сюда позвали, они не напрашивались.
Но вдруг они встрепенулись в смятении, в растерянности: их ожгло страхом, когда увидели тяжёлую, спокойную поступь Ибн Халдуна. Много говорили и шептались по всему Дамаску, обнаружив исчезновение визиря.
Был слух, что он убит, но спорили — дамаскинами ли из ненависти к каирцам, Тимуром ли из ненависти к дамаскинам. Но что его нет в живых, было каждому ясно, ибо, если бы был жив, не ушёл бы от своей кельи в мадрасе Аль Адиб, когда все его неприкосновенные вьюки оставались там.
И откуда теперь он явился сюда, проходя через татарский стан, как через своё магрибское владение, уверенно и сановито?
Мамлюки, кланяясь ему, стыдливо прикрывали на себе ладонями драгоценные наряды и украшения — золотые пряжки на поясах, сверкающие разноцветными огнями камней перстни на пальцах.
Когда Ибн Халдун прошёл ко входу, степенный широкобородый барлас, пойдя впереди Ибн Халдуна, крикнул внутрь шатра имя историка.
Не дожидаясь отклика, барлас откинул полу ковра, и следом за ним вошёл Ибн Халдун, а следом за Ибн Халдуном впустили оробевших мамлюков.
Тимур сидел в высоком лёгком кресле, обитом зелёной кожей, в красном праздничном халате, какой он надевал редко. Кресло было высоким: когда вошедшие, и среди них рослый Ибн Халдун, остановились, Тимур, сидя в том кресле, оказался с ними вровень. Он часто наклонялся, чтобы потереть ногу, нестерпимо разболевшуюся от сырой погоды.
Он показал им сесть, кивнув Ибн Халдуну на место между собой и мамлюками. С другой стороны опустились на колени переводчики. Теперь Тимур сидел высоко над ними.
— Мир вам, о амир! — воскликнул Ибн Халдун, скользнув по бороде ладонями.
— И вам мир! — милостиво ответил Тимур, не отнимая ладони от больной коленки.
Наступило молчание.
Тимур ждал, глядя на мамлюков.
Понимая, что больше молчать нельзя, кося глазами не на Тимура, а на историка, старший из них заговорил:
— О великий государь! Справедливейший! Милостивейший!..
— Милостив един лишь бог! — прервал его Тимур.
В этом было его предупреждение: «Милостей не обещаю!»
Мамлюк его понял, сбился с продуманной речи и, видно уже сам себя не слыша, досказал:
— Раскрываем перед вами ворота Дамаска!
— Кто раскрывает?
— Мы приказали нашему войску не противиться вам.
— А вы дадите двести тысяч золотых динаров, чтобы заплатить за наши труды при вступлении в город, как я вас о том предвозвестил?