Шрифт:
Последовательное и бескомпромиссное отрицание мира мертвых роковым для Альваро образом вовлекает его самого в этот мир. И не случайно именно на Кубе прозревает Альваро во всей полноте случившееся с ним трагическое превращение. И вина ли Альваро в том, что он родился в Испании за пять лет до начала гражданской войны? Что в войне победили фалангисты? Что его юность и молодость прошли в атмосфере лжи и насилия? Что эмиграция подстерегла его, как всякого неугодного режиму?.. На Кубе герой Гойтисоло оказывается среди живых, среди народа, которого веками порабощали его предки, среди народа, который восстал против диктатуры и на глазах Альваро сам творит свою судьбу. Страницы «Особых примет», посвященные рассказу о пребывании Альваро на Кубе, — не рассказ о кубинской революции, а описание ощущения интеллигента, для которого эта революция остается чужой революцией, который тщетно ждал и не дождался своей революции, революции у себя на родине.
В композиции «Особых примет» эпизод, рассказывающий о присутствии Альваро на негритянском обряде посвящения, непосредственно предваряет заключительную часть романа. Для Гойтисоло было важно замкнуть круг повествования словами о продолжающейся — но уже без участия Альваро Мендиолы — жизни, хотя по логике фабульного развития Альваро «воскресает» в парижской больнице как «…просто Альваро Мендиола без каких бы то ни было особых примет», уже после возвращения с Кубы. «Воскресает» для того только, чтобы осознать, что его место — в мире мертвых, чтобы очутиться на барселонском кладбище, лицом к лицу с ненавистной ему действительностью, с которой его не связывает уже ничего… Ничего, кроме языка. Остается «прекрасный язык, ныне оскверненный софизмами, околичностями, мнимыми истинами, ложью» — последняя «особая примета» Альваро. И здесь герой Гойтисоло находится в крайне сложном положении. Язык — это основное звено, связующее человека с его народом, но язык — это и материал, из которого сооружаются пропагандистские лозунги, статьи, мифы. Как обойдется Альваро с этой долей наследия своих предков? Будет хранить его в себе, для общения со своим «ты», считая, что «лучше жить в чужой стране среди людей, говорящих на чужом для тебя языке, чем среди земляков, которые каждодневно проституируют твой родной язык»? Или в духе новейших «революционных» теорий сочтет, что революцию лучше всего начать с разрушения языка, благо для интеллектуала это наиболее доступный образ действия? Или же вспомнит о том, что в испанской культуре издавна существует иная традиция языкового существования? Веривший в грядущую «Испанию разума» Антонио Мачадо в начале 30-х годов в связи с размышлениями над «Дон-Кихотом» писал об этой традиции: «Почти наверняка Дон-Кихот и Санчо даже для самих себя не делают ничего важнее того, что разговаривают друг с другом… Здесь перед нами диалог между двумя монадами… созидающими и утверждающими свое „я“ и вместе с тем стремящимися к недоступному „я“ другого». И об этом же в другом месте: «Против solus ipse [3] чахлой софистики человеческого рассудка сражается по следам Платона и Христа… сервантесовский юмор, весь духовный климат его веселой книги, который все еще является и нашим духовным климатом».
3
Солипсизм (лат.)
Одно из страшнейших преступлений установившегося в стране в результате победы франкистов режима состояло в последовательном уничтожении этого «духовного климата». Поколение Альваро Мендиолы, поколение Хуана Гойтисоло выросло в атмосфере выспренних, фальшивых словес, «в мире двусмысленном… где слова теряли свое первоначальное значение и приобретали смысл ускользающий и переменчивый…» Не отсюда ли идет и их недоверие к слову как к форме духовного общения, к слову не монологическому, а диалогическому? Но кто, как не те, кто сумел противостоять лживому словесному миражу, «грязному и печальному обману», могут и должны возродить на земле Испании живительный дух возвышенной и остроумной беседы, которую ведут на страницах «Дон-Кихота» его герои?
С. ЕреминаОСОБЫЕ ПРИМЕТЫ
Посвящается, как всегда, Монике.
Вчера ушло, а Завтра не настало.
Франсиско де КеведоДавайте начистоту, сказал я себе: где же кладбище? Вне или внутри?.. Кладбище в самом Мадриде. Сам Мадрид — кладбище.
Мариано Хосе де ЛарраУж лучше разрушение — огнем.
Луис СернудаГЛАВА I
«Окопался в Париже во Франции прожил больше чем в Испании офранцузился до того что как у них положено завел любовницу дочь известного эмигранта теперь его дом на Виль-Люмьер а на родине бывает только наездами видите ли хочет глазами парижанина взглянуть на испанскую жизнь ему нравится эпатировать буржуа знает как говорится вдоль и поперек всю Европу все спокон веков чуждое нашему исконному и не забыл в своих странствиях заехать за благословением к юродивому бородачу на антильский остров прежде райский уголок который теперь волей и стараниями красных полукрасных и глупцов ставших игрушкой в чужих руках превратили в мрачный и немой плавучий концлагерь не желает смотреть фактам в глаза позиция христианствующего фрондера для него и выгодней и удобней проявляет чудеса расчетливости и дипломатии чтобы улестить наших зарубежных зоилов и выторговать нам прощение за Пиренеями в то время как наши подлинные достижения в кинематографии намеренно игнорируются и окружены заговором молчания он такой человек и у него такие связи за границей что его взяли штатным фотографом репортером в агентство Франс Пресс и теперь на все лады расхваливают за пределами нашей страны в определенных кругах всегда радостно приветствуют все от чего за версту несет антииспанским его превозносят за куцый документальный фильм в котором мало смысла и никаких особых кинематографических или поэтических достоинств да это и не удивительно мы давно привыкли к бессильной ненависти наших противников их всегда у нас хватало со времен Реформации по сей день Испанию несправедливо третируют и поносят как никакую другую нацию на нас возводят напраслину на нас не устают клеветать из тайных окопов лжи нас обливают затаенной злобой злоумышленной и тенденциозной информацией эти нападки суть посягательство на наше суверенное право управлять своей страной без иностранного вмешательства и незаконного навязывания чужой воли такие нападки возмутительны когда они исходят от иностранца эти нападки заслуживают лишь презрения когда они исходят от соотечественника готового эксплуатировать любой недостаток готового поставить турбину на помойном стоке в надежде самому стать пусть крохотной но личностью а уж их политические взгляды мы знаем назубок нас от них с души воротит в наше смутное до крайности беспокойное время легче легкого сфабриковать фотографии трущоб не давая себе труда найти их или полюбопытствовать действительно ли полицейские избили „рабочего“ можно без зазрения совести раздеть перед кинокамерой ребенка вымарать его в угольной пыли и усадить на мусорную кучу такое сподручно людям безнравственным тем у кого ни стыда ни совести и уж лучше о них не говорить хотя есть для них название это наглое оскорбление беззастенчивая клевета мерзкое обливание грязью и тут не может быть никакой свободы ни широких взглядов ни терпимости позволять такое преступно никто не отрицает есть бедность и страдания в Испании но зачем фотографировать трущобы они еще встречаются не только в цивилизованных странах Европы но и в раззолоченных Соединенных Штатах а рахитичного ребенка с раздутым животом можно найти в любой стране с каким угодно высоким уровнем жизни эти киногангстеры норовят поймать на пленку и выставить язвы общества на обозрение зарубежным интеллектуалам и снобам никому не дозволено и нечестно смотреть на жизнь односторонне отворачиваться от достижений в целом замечать несущественное случаются еще и голод и засухи встречаются и обездоленные в самом сердце Мурсии и Андалузии но есть и такое о чем эта строящая из себя парижанина жалкая личность забывает это надежда какой не встретишь ни в одном другом уголке света на эти веками прозябавшие в нищете области надо смотреть чистыми глазами и с открытым сердцем а не таить как камень за пазухой бессмысленное намерение явить миру их тайну на основании мимолетных беглых наблюдений это скорее пристало какому-нибудь дешевому мериме нежели отпрыску богатого и уважаемого семейства отец которого был зверски убит красной ордой а сам он с детства имел все что душе угодно был воспитан в христианском духе получил образование в старинном религиозном заведении под присмотром и при участии людей достойных и безупречных главное повторяем уметь склониться перед этой бескрайней иссохшей землей взирать на небо дабы оно ниспослало влагу вгрызаться в землю в поисках глубинных источников а все иное означает брести в потемках в тучах пыли означает запутаться в драматическом и безутешном комплексе одноглазого Полифема и строить обобщения на собственных душевных болячках пыжиться в роли скорбящего всезнайки и беззастенчивого лгуна…»
Так судачили о тебе, когда узнали, что случилось с твоим документальным фильмом, судачили в кафе, на вечеринках и прочих сборищах довольные собою мужчины и женщины, которые по нелепому указу судьбы были дарованы тебе при рождении в соотечественников, в друзей детства, теперь уже стершихся в памяти, в безвредных школьных товарищей, в родственников с холодными и злыми глазами, в добродетельных родных, — все они, окружившие тебя, точно крепостной стеной, неприступными привилегиями своего класса, выдающиеся и здравомыслящие представители закатного, упадочного мира, который тебе дали, не спросив тебя самого, вместе с религией, моралью и законами, скроенными по их мерке: лицемерный, обреченный клан, из которого ты пытался бежать, веруя, как и многие другие, в возрождающие и очистительные перемены, которые в силу загадочных причин не произошли; и вот после долгих лет изгнания ты снова здесь, в этой скорбной и близкой сердцу стране своей юности, только теперь у тебя нет даже горького утешения, какое дает вино, а зеленые ветви эвкалиптов, как и прежде, дрожат в саду под ветром, и переменчивые тучи плывут к солнцу, точно хмурые лебеди, и ты чувствуешь себя не блудным сыном, склоняющим голову пред отцом, а преступником, который тайком вернулся на место преступления, а между тем Голоса — злоба и фрустрация, из поколения в поколение наследуемые твоей кастой, сливаются в единый хор — предательски нашептывают тебе свою нескончаемую песню: «Ты бывший одним из нас и с нами порвавший имеешь право на многое мы признаем это воля твоя можешь думать что родина сейчас находится в ужасном положении мы сожалеем о твоем заблуждении ведь единственные кто позволяет себе роскошь строить ворота в чистом поле это владельцы андалузских хуторов вот откуда эти одинокие ничто не ограждающие ворота которые вроде как и не запираются и не открываются а за исключением этого что в общем является поэтической вольностью никто тебя не вынуждает оставайся при своих идеях насчет политики и всей остальной испанской действительности если тебе нравится можешь и дальше раздражаться и камня на камне не оставлять от наших исконных достоинств кто тебе станет мешать мы знаем что ты барселонец хотя имя у тебя астурийское да и какая разница астуриец или барселонец раз уже Барселона тебя не греет а астурийская земля ничего не говорит твоей душе можешь поворачиваться к нам спиной можешь взирать на другие горизонты в конце концов ты не первый испанец что разлюбил свою родину но в таком случае зачем возвращаться оставайся лучше там и уж раз навсегда откажись от нас подумай как следует пока не поздно мы непреклонно тверды и что бы ты ни делал тебе нас не поколебать мы тверды как гранит и такими пребудем ибо ты в слепоте своей идешь навстречу бедствию забудь о нас и мы забудем о тебе рождение твое было ошибкой исправь ее».
Ты заснул, а открыв глаза, привстал на постели. На часах было без десяти семь. На мраморном столике стояла бутылка вина, а на галерее торжественно и печально звучали первые такты моцартовского «Реквиема». Ты поискал глазами Долорес, но Долорес не было. Ты подумал, не глотнуть ли фефиньянеса, холодного и золотистого фефиньянеса, чтобы освежить рот, но так и не решился. Пока ты спал, тучи рассеялись, солнце все еще стояло на горизонте и горело в сумерках вечера. Облокотившись на перила, ты смотрел на прирученные холмы, покрытые виноградниками и рожковыми деревьями, на птиц, рассекавших разреженный прозрачный воздух, и на море вдалеке, чьи молчаливые волны на расстоянии казались еще мягче и красивее. Стоило чуть наклонить голову — и взгляду представали стройные кипарисы, стаи воробьев на ветвях кедра и игрушки в саду, брошенные племянниками Долорес. (Ты вспомнил, как они впорхнули вчера — видно, на минутку отвернулась нянька — прямо из молельни, одетые по-парадному, в фелонь, чувствуя, что совершают святотатство, проворные и хрупкие, и тебя привели в восторг их улыбчивые, счастливые лица.)
Не пройдет и часу, как появится Долорес с каплями, прописанными доктором Аньером, бросит взгляд на бутылку во льду, и, лежа в качалках на балконе, вы станете поджидать, когда гудки клаксонов, как обычно, оповестят о том, что начинают прибывать с визитом гости, и, как обычно, появится чувство страха пред нашествием чужих людей в этот мир тишины и целительного покоя. Тогда ты уже не сможешь оценить стремительности и свежести потока воздуха между соснами, затеряться до головокружения в трудной геометрии созвездий; снова запутаешься в паутине разговора, который будет давить и душить тебя, и снова попадешь в плен к личности, которая не есть ты, но которую постоянно путают с тобой и которая все время норовит занять твое место. Однако покой еще не нарушен, и ты можешь, выйдя из сада, побродить в свое удовольствие у пруда, подышать тонким и густым ароматом розмарина, подглядеть немую жалобу пробковых дубов, с которых только что ободрали кору. Можешь обойти весь дом, населенный сейчас строгими и суровыми звуками «Dies irae», и, разрыв пыльные слои памяти, обнажить своеобразные, сказочные декорации твоего детства, — огромную галерею, темную столовую, поблекшие и обветшалые комнаты. Подняться на изъеденный молью чердак и осмотреть развалившиеся шкафы, колченогие стулья и потускневшие зеркала, из которых выглядывают призраки. Склониться над старыми гравюрами в рамках из черного дерева, которые в детстве были полны для тебя такого очарования, и рассматривать подновленные надписи, которые врезались в глубину твоей памяти: «Valenciennes prise d’assaut, et sauv'ee du pillage par la cl'emence du Roy le 16 Mars 1677» [4] , «Panorama della citt'a di Roma» [5] , «Vue de la Ville et du Ch^ateau de Dinant sur la Meuse, assi'eg'ee par les Francais le 22 May et prise le 29 du m^eme mois en l’ann'ee 1675 et fortifi'ee depuis de plusieurs travaux» [6] . В строгом кабинете, где на самом видном месте висит портрет прадеда, ты мог бы один за другим выдвинуть ящики письменного стола, набитые связками семейной корреспонденции, разложенной по датам, и, если захочется, погрузиться на несколько минут в нелепый и одряхлевший мир твоих предков: письма рабов с теперь уже не принадлежащего вам сахарного завода в Крусесе, содержащие просьбы к «ихней милости», далекому хозяину, который, однако, только и делал, что отказывал им в чем-то и лишал чего-то; открытки от какой-то тетушки, давно умершей, без всякого сомнения, в благочестии, открытки, написанные по-французски остроконечным, ни с чем не сравнимым почерком воспитанницы монастыря Святого сердца: «Nous avons c'el'ebr'e la f^ete de l’immacul'ee et nous avons fait une procession tr`es jolie mais comme il faisait un peu froid et il y avait quelques enfants enrhum'es nous n’avons pu mettre la robe blanche» [7] . Само же Святое сердце анатомически точно, со всеми его артериями и венами, предсердиями и желудочками разных размеров и со всей возможной красивостью было изображено во всех спальнях учебного заведения; квитанции за проданное имущество и банковские отчеты из Гаваны, Нью-Йорка и Парижа — все это относилось к годам, предшествовавшим испано-американской войне и распаду твоей семьи. А в одном из ящиков ты мог бы даже перебрать, как ты сделал это в день своего возвращения, стопку конвертов, подписанных нетвердым и корявым почерком, и еще раз с удивлением обнаружить, что автор — ты сам: эти письма ты написал из коллежа, где после смерти матери без пользы растратил часть своей юности, тусклые и постылые годы; найти характеристику, выданную тебе: «Нервный и очень самолюбивый. Сторонится товарищей, предпочитает общаться лишь с некоторыми. В меру религиозен и набожен. Во время перемен почти не участвует в общих играх», — характеристику, скрепленную неразборчивыми подписями забытых преподавателей; ежегодное издание «Бюллетеня коллежа», в котором ты нашел отметки, выведенные тебе по всем предметам за 1945/46 учебный год: «Закон божий — 9, философия — 6, латинский язык — 8, греческий язык — 9, литература — 7, география и история — 10, математика — 5, естественные науки — 4». «Почетная Золотая медаль», и даже устрашающий перечень ангельских сил с соблюдением всей иерархии, двадцать раз переписанный в тетради твоею собственной рукой и озаглавленный (надпись была искусно выведена зелеными чернилами): «В наказание за то, что на уроке отвлекал товарищей». Эти веские вещественные доказательства остались от проказника и лгунишки, которым был ты когда-то и в котором нельзя было угадать нынешнего взрослого человека, не имеющего ни прошлого, ни будущего — одно только неопределенное настоящее, человека, в глубинах души которого таится безысходная уверенность в том, что вернулся он не потому, что на родине произошли перемены и его изгнание было оправданно, но лишь потому, что запас ожидания истощился капля за каплей и что он просто-напросто боится умереть. Так ты размышлял в одиночестве, а между тем вечер расточал свое великолепие: загорались огни, и свет постепенно сбегал с лесных лужаек, расстилавшихся у твоих ног; так ты размышлял, пока не решил наконец глотнуть ледяного фефиньянеса, потом, лениво закурив сигарету, пересек галерею, сотрясаемую звуками хора «Benedictus», и отыскал на полках солидной библиотеки семейный альбом с фотографиями, который мог бы стать ключом к твоему детству и юности. Потом ты снова вернулся в сад и устроился с альбомом за мраморным столиком, чтобы подышать запахом страниц, отдающих древностью и плесенью, и посмотреть среди баюкающего покоя на бессонную природу, вязкое небо и море, на кроваво-красное умирающее солнце. Неподвижные на поблекших фотографиях семейные призраки снова позировали специально для тебя, — скучное и заученное повторение неудавшейся сцены, — и твоя короткая и уже далекая история оживала вместе с ними — одно из звеньев в единой и неразрывной цепи посредственности и конформизма, в цепи, некогда состоявшей из авантюр и грабежей, а ты, ты был случайным, отягченным родительскими и прародительскими грехами плодом тоскливых и праздных жизней, жалкого, несчастного, бесполезного существования людей, произведших тебя на свет.
4
«Город Валансьен, взятый приступом и спасенный от разграбления милосердным приказом короля 16 марта 1677 года» (франц.)
5
«Панорама города Рима» (итал.)
6
«Вид города и замка Динан на Маасе, осажденного французскими войсками 22 мая и взятого 29 мая 1675 года, а затем укрепленного многими оборонительными сооружениями»(франц.)
7
Мы отпраздновали день Пречистой Девы и у нас было очень милое шествие но оттого что было довольно прохладно и несколько детей простудились мы не смогли пойти в белых платьицах (франц.)