Шрифт:
Но здесь, в пустыне, лежащей на изрядной высоте, куда я, чужак, приехал на пять недель, все было иначе. В переоборудованном артиллерийском депо, где в прошлом содержались немецкие военнопленные, на кирпичной стене и сейчас можно было видеть надписи на немецком языке. Одна гласила: Den Kopf benutzen ist besser als ihn verlieren. Я попросил Монику перевести; «Лучше использовать голову, чем терять ее», – сказала она. Депо, когда Джадд их приобрел, были в руинах. Он заменил гаражные двери непрерывными рядами квадратных окон, разделенных на четыре части, и соорудил поверх старой плоской крыши сводчатую крышу из оцинкованного железа, удвоив высоту здания. Внутреннее пространство было так наполнено светом, листовой алюминий так зеркально все отражал, передавая и цвет травы, и цвет неба за окнами, что я не сразу увидел то, на что пришел посмотреть: три длинных ряда серебристых, отсвечивающих ящиков, расположенных через равные промежутки в строгом ритмическом соответствии с чередой окон. Хотя наружные размеры всех ящиков одинаковы (в дюймах – 41 x 51 x 72), внутри каждый из них уникален; некоторые разгорожены тем или иным образом, некоторые открыты сбоку или сверху, и тому подобное, поэтому, идя вдоль ящиков, ты то видишь темные объемы, то темную полосу между объемами, наполненными светом, то, если смотришь под определенным углом, не видишь никакого объема вовсе; один ящик – зеркало, другой – бездна; то перед тобой сплошная поверхность, то беспримесная глубина. Перечислить физические параметры экспозиции большого труда не составляло – практикант делал это слегка дидактическим тоном, его голос гулко разносился по помещению, – но эффект, производимый вещами, стирал услышанное. Скульптуры находятся в потоке времени, их вид быстро меняется при перемене освещения: сухая трава стала золотой, закатное небо вскоре приобрело оранжевый цвет, окрашивая алюминий. Все эти окна, за которыми – открытое пространство, все эти отражающие поверхности, все эти ящики, по-разному организованные внутри, в чьей глубине мне порой виделись смутные образы окружающего пейзажа, – всё вместе, соединившись, резко нарушило мое ощущение внутреннего и внешнего; в белых кубах нью-йоркских галерей вещи Джадда никогда не оказывали на меня такого действия. В какой-то момент я приметил на поверхности одного из ящиков движущееся пятно и, повернувшись к окнам, увидел двух вилорогих антилоп, несущихся по пустынной равнине.
Мне доводилось в прошлом читать или вполуха слушать похвальные отзывы об этих ящиках, но никто ни разу не упомянул про немецкие надписи, нанесенные на стену по трафарету, и никто не говорил и не писал, что на его восприятие работ Джадда повлияло их нахождение в переоборудованном артиллерийском депо. На меня, всплывшего на поверхность из моего молчания и из моего Уитмена, на привилегированного гостя в милитаризованном приграничном районе, эта инсталляция подействовала прежде всего как мемориал: ряды ящиков в бывшем военном здании, где в свое время содержались военнопленные из Африканского корпуса Роммеля, напоминали ряды гробов (мне пришли на ум наскоро оборудованные госпитали, которые посещал Уитмен); ритм, которому подчинено меняющееся от ящика к ящику их внутреннее строение, воспринимался как жест, указывающий на трагедию, в прямом смысле не вмещаемую ни в какие рамки, или на трагедию, которая сама, поскольку внутренние стенки иных из «гробов» отражали пейзаж за окнами депо, стала вмещать мир. И все же «мемориал» – не совсем верное слово: эти вещи, казалось, не были предназначены для того, чтобы сфокусировать мою память, не было ощущения, что они адресованы мне или какому-либо другому человеку. Скорее это походило на Стоунхендж, где я никогда не был, на встречу со строением, явно возведенным людьми, но не постижимым человеческим разумом; инсталляция словно бы ждала, чтобы ее посетил инопланетянин или бог. Работы были помещены в сиюминутное, физически ощутимое настоящее, они реагировали на все перемены освещения, на всякое присутствие, и они были помещены в широкую перспективу колоссальных бедствий современности (Den Kopf benutzen ist besser als ihn verlieren), но они также были настроены на нечеловеческую, геологическую длительность, ассоциировались с потоками лавы и ее застывшими пластами, наводили на мысль о расширении алюминия по мере потепления на планете. Между тем как ящики алели и темнели, вбирая в себя закатное небо, я испытывал чувство, будто все эти уровни бытия, все эти временные масштабы – биологический, исторический, геологический – соединяются и взаимодействуют между собой, а потом растворяются. Я подумал о немыслимом зеркале из стихотворения Бронка.
Покинув Чинати, мы отправились в «Кочинил» – в ресторан в центре Марфы, который Дайен предпочитала другим; Монику и практиканта она тоже пригласила, но они поехали на велосипедах. На машине мы опередили их всего на минуту или две. В музее я не говорил почти ничего, и, пытаясь вести нормальную беседу, пока мы ждали выпивку, я чувствовал себя характерным актером, старающимся вернуться в одну из своих прежних ролей. Но все это кануло в небытие после первого же глотка джина; я осознал, что здешние недели молчания и трезвости были у меня самым долгим периодом воздержания с подростковых лет. Второй мартини претворил всю мою накопившуюся суточную аритмию в маниакальную энергию. Без церемоний я разделался с гигантским бифштексом, который заказал, я не столько его съел, сколько вдохнул, включая большую часть хряща у косточки; я прикончил его, пока другие только приступали к своему белому окуню, и это позволило мне сосредоточиться на вине. Никто, я заметил, из здешнего персонала не говорил по-испански.
На Монику выпивка, судя по всему, подействовала сходным образом, и мы довольно горячо заговорили о Джадде, хотя мне неловко было признать, какое сильное впечатление произвела на меня инсталляция, и я не знал, стоит ли наводить разговор на немецкую надпись и Вторую мировую войну. По-английски она говорила очень хорошо, правда, запас слов у нее был ограниченный и она конструировала из них фразы, точно из готовых блоков. Она часто пускала в ход эпитеты «тривиальный» («Флавин [91] – тривиальный художник», смелое заявление для Марфы) и «нетривиальный» («Я пытаюсь понять, каких нетривиальных целей может добиться скульптура»), а когда, подтрунивая над своей неизобретательностью, она назвала нетривиальным величественный закат, который мы видели, я нашел это и смешным и красивым. Всякий раз, когда в разговоре пытался поучаствовать практикант, мой нью-йоркский знакомый, которого никто до сих пор так и не назвал по имени, перебивал его и заставлял умолкнуть.
91
Дэн Флавин (1933–1996) – американский художник-минималист, скульптор, автор инсталляций.
Не знаю, в какой мере моя щедрость объяснялась выпитым, в какой – дезориентирующей силой работ Джадда, в какой – стремительностью моего возвращения в человеческую среду; так или иначе, я настоял на том, что заплачу за всех из своей «стипендии», хотя понимал, что Дайен и ее безымянный друг почти наверняка очень богаты. Мы попрощались с практикантом, он уехал на своем велосипеде, и Дайен предложила отправиться на вечеринку к ее подруге. Я сказал, что мне, вероятно, следовало бы вернуться домой и заняться своим романом, но на самом деле такого намерения не имел, и вскоре мы вчетвером уже ехали на эту вечеринку сквозь темноту. Фары высвечивали редкие хлопья снега, они таяли на ветровом стекле, но я воспринимал их как ночных бабочек, или то как хлопья, то как бабочек, словно зима и середина лета из моей поэмы стояли попеременно.
Мы приехали тогда же, когда прикатил на велосипеде практикант, который, видимо, не знал, имеет ли он право нас пригласить; поравнявшись с нами на гравийной подъездной дорожке, он смущенно улыбнулся. Прежде чем он мог сделать попытку объясниться, я обнял его, точно старого друга, которого несказанно рад увидеть после многолетней разлуки (юмор такого рода, надо сказать, совершенно мне несвойствен), и все засмеялись и почувствовали себя непринужденно. Сколько несвойственных мне поступков я должен еще совершить, подумал я, прежде чем мир вокруг меня перестроится?
Дом был всего лишь двухэтажный, этажи невысокие, и поэтому меня поразила обширность помещения, в которое мы вошли, когда Дайен без стука открыла дверь. Огромная гостиная была, казалось, площадью в целый акр; на полу, покрытом плиткой с испанским узором, тут и там лежали ковры и шкуры животных. Вокруг маленьких столиков в разных частях комнаты группировались предметы мебели, большей частью обитые черной и красной кожей; часть мебели была в стиле ар-деко, часть, за неимением лучшего слова, в юго-западном стиле. Гости, большей частью моложе меня, сидели кучками у этих столиков, курили, смеялись, из стереоколонок, которых я не видел, звучала музыка – музыка в стиле кантри, но пели по-французски. Создавалось ощущение бессистемного изобилия: на бежевой стене гигантское ретабло [92] соседствовало с картиной или оттиском Лихтенстайна [93] . Рядом со смутно знакомым мне абстрактным холстом висела большая серебристая фотография: полуобнаженный ребенок неясного пола смотрит тебе в глаза, держа в руке мертвую птицу.
92
Ретабло – произведение латиноамериканского народного искусства на религиозный сюжет. В первоначальном смысле – заалтарный образ.
93
Рой Лихтенстайн (1923–1997) – американский художник, мастер поп-арта.
Практикант, отделившись от нас, примкнул к одной из групп, а нас Дайен провела в кухню, тоже огромную, с тысячей медных кастрюль и сковородок, свисавших с полки над кухонным островом размером со всю мою квартиру. Дайен представила меня своей подруге, красивой седой женщине с серебряными волосами и зелеными глазами, а та представила меня гостям, пившим вино и пиво вокруг стола, который в прошлом был дверью; Моника знала тут всех. Люди на кухне были заметно старше тех, кого я видел в гостиной; они походили на родителей, удалившихся с детской вечеринки, чтобы не мешать веселью, но сходство нарушалось тем обстоятельством, что некий дородный длинноволосый бородач делил опасной бритвой на серебряном подносе горку кокаина. Надпись на его футболке гласила: «Иисус тебя ненавидит». Подруга Дайен жестом пригласила нас угощаться напитками.