Шрифт:
– …в общем, они весь день пьют газированные напитки и едят нездоровую пищу. Еще бы они могли сосредоточиться.
– Верно, – подтвердил мужчина, похоже испытав облегчение от того, что ее фраза не приняла совсем уж агрессивный оборот.
– Они постоянно под каким-то химическим кайфом. Их пища полна бог знает каких гормонов. Как можно от них ждать, чтобы они учились или хотя бы уважали детей, которые пытаются учиться?
– Никак нельзя.
К таким обменам репликами (хотя обменом в полном смысле слова это трудно назвать) я уже тут привык: для выражения расовой или классовой неприязни используется новый биополитический словарь. Вместо того чтобы объявлять чернокожих и смуглокожих биологически неполноценными, говорят, что на них – по причинам, вызывающим сочувствие, по причинам, в которых нет их собственной вины, – отрицательно сказывается то, что они едят и пьют; все эти искусственные красители, так сказать, чернят их изнутри. Твой собственный ребенок, никогда не берущий в рот газированных напитков с высоким содержанием фруктозы, с фосфорной кислотой и красителем E150d, – более тонкий инструмент, чем они, он умнее, чище, он не испытывает тяги к насилию. Такой ход мысли позволяет оправдывать с помощью радикальной лексики шестидесятых (экологическая настороженность, антикорпоративизм) воспроизводство социального неравенства. Он позволяет изображать заботу о своем генетическом материале – кормление Лукаса соевым творогом последнего образца – как альтруизм: это хорошо не только для Лукаса, это хорошо для всей планеты. Но от тех, кто по невежеству или из безрассудства позволил пищеварительным трактам своих детей познакомиться с зажаренной во фритюре, механически обработанной курятиной, от тех, кому случилось в Бруклине, где столько всего понамешано, быть слишком чернокожими или слишком латиноамериканцами, Лукаса надо защитить любой ценой.
Из неодобрительной задумчивости меня вывела Нур:
– Простите, я забыла, у вас есть дети?
– Нет.
Нур наполняла сушеными манго пакеты, я их завязывал, взвешивал и налеплял этикетки.
– Для меня, – сказала она, – нью-йоркская школьная система – темный лес.
Если у нас с Алекс кто-нибудь родится, удастся ли ей – или нам вдвоем – найти тропку в этом лесу? Уверен ли я, что не соблазнюсь, если у меня будет достаточно денег на частную школу? Мне захотелось сменить тему.
– Вы ели в школьные годы нездоровую пищу?
– Дома никогда, а с подружками – постоянно.
– А что вы ели дома?
В прошлый раз Нур рассказала мне, что она из Бостона, а теперь учится в Нью-Йорке в магистратуре.
– Ливанские блюда. Готовил все время мой папа.
– Он родом из Ливана?
– Из Бейрута. Уехал от гражданской войны.
– А мама?
Я понял, что уже некоторое время ввожу в электрические весы не тот код и наклеиваю неправильные этикетки. Пришлось переделывать.
– Она родилась в Бостоне. Мои предки с маминой стороны – российские евреи, но ее родителей я никогда не видела.
– Моя девушка – ливанка по матери, – почему-то сказал я – может быть, чтобы отдалиться мысленно от Алекс и всего, что связано с размножением. Мать Алины тоже из Бейрута, но можно ли назвать Алину моей девушкой? – А у вас много родственников в Ливане?
Она замялась:
– Это долгая история. Тут все довольно запутанно.
– У нас масса времени. Еще два с лишним часа тут торчать! – воскликнул я в шутливом отчаянии, но у Нур был огорченный или, по крайней мере, серьезный вид, и я быстро перешел на другое: – В моей семье никто не умел готовить, поэтому…
Но внезапно она начала говорить; мы не смотрели друг на друга, у обоих глаза были заняты работой. Она говорила тихо, так что остальным, обсуждавшим сейчас достоинства квакерской педагогики, слышно не было.
Мой папа умер три года назад от сердечного приступа, а его родня большей частью по-прежнему живет в Бейруте, рассказывала Нур, правда, не совсем этими словами. Я всегда считала себя связанной с ними, хотя почти не видела их, пока росла. У папы было сильное чувство принадлежности к своему народу, и я тоже ощущала себя ливанкой. Родители старались, чтобы я свободно владела двумя языками. Он был мусульманин очень светского толка с изрядным марксистским уклоном, его мать была христианка, но в Соединенных Штатах, в Бостоне, он, возможно, в знак протеста против расизма и невежества стал ходить в мечеть – хотя это была не столько даже мечеть, сколько культурный центр. Пока я росла, я очень часто там бывала, и у меня стало развиваться чувство своего отличия от большинства знакомых детей. В старших классах, а потом в колледже я активно занималась политической агитацией под ближневосточным углом зрения, в Бостонском университете специализировалась по Ближнему Востоку. Там я вступила в Арабскую студенческую ассоциацию, правда, иногда у меня возникали сложности, потому что мама из еврейской семьи, хоть и нисколько не религиозной; с мамой у меня тоже все было не очень просто, она видела, что меня интересуют в основном папины корни, что я гораздо больше отождествляю себя с ним, чем с ней. Как бы то ни было, примерно через полгода после папиной смерти мама начала встречаться – она именно это слово употребила: встречаться — со своим старым другом по имени Стивен, физиком из Массачусетского технологического института, я с детства его немножко знала, потому что мы с братом изредка играли с его детьми; с тех пор он развелся. Мама сообщила нам с братом про Стивена однажды вечером за ужином, сказала – она знает, что нам нелегко будет с этим примириться, но надеется на наше понимание. Мы сказали, что понимаем, хотя оба сидели обалдевшие, брат был разъярен тем, что все произошло так скоро, – правда, я думаю, он никому не показал свою ярость, кроме меня.
Я тогда не жила дома, сказала Нур, я заканчивала колледж и снимала с подругами квартиру, поэтому видела Стивена не очень часто, но брат говорил, что Стивен приходит постоянно, и нас обоих довольно сильно огорчала такая быстрота. Мы с братом подозревали – а как тут не подозревать? – что у их романа была своя история, что это началось, когда папа еще был жив. Я сказала брату, что их отношения, скорее всего, не очень серьезные, что для мамы это, скорее всего, только способ справиться с горем, но всякий раз, когда я говорила с мамой по телефону, Стивен был с ней рядом. Примерно через год после папиной смерти я собралась на три месяца в Египет, мне как американской выпускнице арабского происхождения предложил стипендию Американский университет в Каире, и я хотела заодно побывать и в Ливане. За несколько дней до вылета звонит мама и просит встретиться с ней в ресторане за ланчем. По ее тону я мигом заключила, что она собирается заявить о желании выйти замуж, я поняла это сразу, и мне было ясно: она потому назначила встречу в общественном месте, что надеется смягчить таким образом мою первую реакцию, а затем она попросит меня помочь поставить в известность моего брата, чтобы он не слишком взбесился. Злости, к своему удивлению, я не чувствовала – может быть, потому отчасти, что в последние годы брака родители были так явно отчуждены друг от друга, – но мне было печально и немного тошно; в общем, мы встретились в каком-то непомерно дорогом французском заведении в Бэк-Бэе [57] .
57
Бэк-Бэй – район Бостона.
На этом месте рассказа Нур зазвучала громкоговорящая связь: поинтересовались, есть ли у нас еще сушеные манго, и попросили, если они есть, принести сколько-нибудь в зал. Это была, без сомнения, моя обязанность, надо было идти, хоть мне и не терпелось слушать Нур дальше. Я сказал ей, что скоро вернусь, сделал из фартука подобие сумки кенгуру, наполнил эту сумку пакетиками и пошел наверх. Когда я с банданой на голове и в фартуке пастельных тонов вступил в полупубличное пространство торгового зала, мне, как всегда, стало слегка не по себе. Все отсеки были забиты покупателями: при пятнадцати тысячах активных членов площадь зала – всего шесть тысяч квадратных футов, не говоря уже об отвратительной, нарочито неэффективной системе касс; так что в нужный отдел мне пришлось проталкиваться. В подвале телефонный сигнал не ловился, и теперь мой мобильный в заднем кармане завибрировал. От Алекс пришла эсэмэска из одного слова: «Результат?»
Вернувшись в подвал, я увидел, что место рядом с Нур занял другой член кооператива: он, вероятно, доупаковал свое и теперь взялся за мою работу. Обычно я, сколь бы ни был пронизан критикой мой внутренний монолог, вел себя в кооперативе тихо и покладисто; однако теперь я сказал: простите, но я хотел бы вернуться на свое рабочее место, мы с Нур прервали разговор на полуслове. Без малейшего недовольства он пустил меня, и я снова начал завязывать, взвешивать, клеить. Но проблема была в том, что мои слова привлекли внимание работавших поблизости, и Нур явно не хотела продолжать, пока они прислушивались. Соседи понимали по нашему с ней молчанию, что мы знаем про их интерес, и это еще сильней его обостряло. Прошли томительные десять минут, в течение которых Нур не открывала рта, а я воображал себе возможные продолжения ее истории: Стивен оказался ярым исламофобом и/или сотрудником ФБР и попытался использовать ее, чтобы проникнуть в Арабскую студенческую ассоциацию Бостонского университета; или же ливанская ветвь семьи разгневалась на мать Нур из-за ее намерения повторно выйти замуж и прекратила с ними всякое общение.